Уже потом, сблизившись с Антоновым, как-то идя весенней ночью за бутылкой, я увидел в палисаднике лужу, оставленную майским дождём, а там отражение луны, над которой зависли зубчатые копытца ландышей, и буквально наклонил Антонова к этой луже. Без слов он понял меня. И сказал: «Да, тщеславный дурак я был. Знал же, что это прекрасные стихи. Но, Слава, пойми ты меня – это же „Серебряный век“. На кой хрен он нам нужен, зачем повторяться…»?
А уж такие стишки Соловьёва, вызвавшие у некоторых восторг, вроде:
«…я возле горной речки
Пиджак на стрекозу
Повесил, как на плечики,
И – ни в одном глазу…»
Или:
«…и рвутся, подожжённые с хвоста,
Желудки бомб с кишками мотоцикла…»
Или:
«…а под глазами синие круги,
Как два яйца змеиных под травой…» —
Это вообще чушь собачья. – порешила «датская» писательская общественность, легко сдавшаялся перед антоновским авторитетом. О чём он позднее сам сожалел.
Антонов был честный человек, и рвавшееся у него с языка слово «сумасшедший дом» не произнёс. Он знал, что такое карательная медицина в то время.
Позже, когда мы стали близкими друзьями и коллегами по журналу, я иногда едва ли не скотиной называл моего старшего друга Антонова, материл за погубленных поэтов. До этого, ещё работая в издательстве, я всё же пробил первую, хотя и сильно порезанную книжечку Соловьёва.
Мы спокойно говорили обо всём, и во многом сроднились с Антоновым. Он уже не был таким «классическим ортодоксом», и мне иногда удавалось пробить через его отдел поэзии несколько подборок Соловьёва, и Лукбанова, и Мармонтова. И он искренне хвалил того же Соловьёва. Повторяю – искренне!
Умные люди меняются со временем. Он уже и в Твардовском успел к тому времени разглядеть некую однообразность, сухость, и – главное – некие нотки приспособленчества (вынужденного, наверно). Никоим образом не судил классика, но словно бы охладел к нему. Горизонт Антонова расширился, он писал всё лучше, как бы подбираясь, наконец-то, к самому себе, и однажды написал такое:
Продали задешево, схоронили заживо
Милого, хорошего, моего, не вашего.
Уводили из дому, отравляли горькою,
Хмурого, нечистого возвращали с зорькою.
Знала я и чуяла, чем всё это кончится,
Плакала, к врачу вела – вспоминать не хочется.
Тёртые да битые, вы, как он, не глупые,
Лавочники сытые, псы золотозубые.