Мне повезло, я слышал их там вживую – та же энциклопедическая смешливая дотошность: даты, имена, биографии, особенности постройки как великих соборов, так и маленьких, случайно сохранившихся церквей. Ценность картины определялась для него совокупностью сюжета, историей создания и владения, перипетиями жизни автора, поэтому о рядовой фреске он мог рассказывать так же долго и с той же радостью, как о шедевре.
Лишённый, возможно, органического восприятия подлинной гармонии, он развил в себе особое удивительное чувство: в искусстве и архитектуре он тоже ценил данные, культурные и контекстуальные связи – каркас цивилизации. Именно этот невидимый строящийся собор человеческого гения – суммы его доказанных знаний и практических достижений – видел он, говоря о флорентийских мостах и восторгаясь шанхайским скоростным экспрессом. Именно поэтому, не расставаясь с камерой, он не гнался за хорошей фотографией – не до конца понимая даже, какая может быть хороша, – а просто фотографировал тысячами – каждый угол, каждое событие, каждый шаг.
Его неразборчивость, помноженная на доброту, разрушала любую иерархию: он с одинаковой радостью прочитывал за день нового Эко, Катулла в оригинале, Диккенса и Дубовицкого, защищал Веллера и Горчева, а Пушкина и Быкова равно декламировал наизусть. Иногда казалось, что такая всеядность, всеохватность его сознания и души обнуляют в нём человеческое: какая-то помесь ходячей википедии и электронного микроскопа, с одинаковым интересом зависающего над бриллиантом и пеплом. Такому восприятию способствовали страннейший темперамент Антона – его ровное радушие и терпеливая ирония с постоянной подспудной готовностью к возмущению и раздражению, его речь, плотно переложенная матом, его неприглаженная честность, почти врачебная холодность в суждениях.
Антон обрастал душой, превращался в невероятно тонкого, деликатного, заботливого человека только в своей частной жизни: он был прекрасным товарищем, немыслимо преданным, а не поверхностно “надёжным”. Состоя в приятелях у всей Москвы, он был настоящим другом короткому списку никак не связанных (и даже иногда не знакомых между собой) людей, и это была и радость, и честь, и ноша – оказаться среди них. Это была дружба по уходящим, практически недопустимым сегодня стандартам: его дом был всегда открыт для тебя, для ночного визита не требовалось ни договорённости, ни даже звонка, но сам он никогда не появлялся на пороге незваный и без подарка.