Жилье мы нашли рядом с гаванью. Окна нашей комнаты выходили на бесконечные ряды бельевых веревок, которые, пересекаясь, тянулись от окна к окну, как бы растворяясь в клубах пара, вечно висевшего над прачечной, находившейся внизу. Спали мы на одном тюфяке, стараясь не обращать внимания на сумасшедшего, спавшего у противоположной стены, хотя его недуг усугублялся с каждым днем. В коридоре вечно кто-то орал. Кто-то из тех, что словно застряли между мирами. Я лежал на своей половине матраса, намертво вцепившись в лацканы отцовского пальто, и чувствовал, как у меня в волосах шевелятся вши.
В жизни не встречал человека, который умел бы так крепко спать, как мой отец. Наверное, это из-за работы в порту. Каждый день он с утра до ночи сгибался под тяжестью погрузочных клетей или тяжеленных бухт каната, по сравнению с которыми выглядел просто муравьем. А после работы он обычно брал меня за руку, и людская река, состоявшая из таких же, как мы, приплывших неизвестно откуда, несла нас прочь от причалов по главной улице туда, где высились стальные леса будущих небоскребов. Отцу строительство таких зданий казалось настоящим чудом, он вообще с большим интересом относился ко всему, что делалось в мире. У него была хорошая память, плохие, постоянно болевшие зубы и неизбывная ненависть к туркам, которая всегда вспыхивала с новой силой, если ему доводилось пить чай с теми, кто думал так же. Но вот ведь что странно: как только какой-нибудь серб или мадьяр начинал выступать по поводу железного кулака Стамбула, мой отец, такой упорный в своей ненависти к туркам, внезапно чуть ли не со слезами говорил ему: Ладно, эфенди. Может, теперь ты лучше помолчишь? Может, хватит об этом? Али-Паша Ризванбегович был, конечно, тираном – но далеко не самым худшим из тиранов! По крайней мере, наша страна была прекрасна. Да и дома наши, по крайней мере, нам самим принадлежали. Затем следовали горестные воспоминания о той деревне, где он провел детство: там были каменные дома, беспорядочно разбросанные по обоим берегам реки, вода в которой была такого зеленого цвета, что в новом языке у отца просто не находилось для этого нужного определения, и он был вынужден пользоваться словами своего старого языка, и тогда мне казалось, что только мы вдвоем стали вечными хранителями некой тайны. Дорого бы я дал, чтобы сейчас вспомнить это слово! А еще я никак не мог понять, зачем отцу понадобилось покидать такие чудные места, чтобы в итоге оказаться в этой вонючей гавани, где из-за того, что он молился, обратив к небу ладони, а также из-за его имени – Хаджиосман Джурич, – его так часто принимали за турка, что от имени он отрекся, а о родине старался вслух не вспоминать. По-моему, какое-то время он называл себя Ходжмен Друри – но похоронен был как «Ходж Лури», что означало просто «батрак Лури», благодаря догадке нашей квартирной хозяйки, которая сочла излишним такое нагромождение согласных в одном имени и назвала его так, как сочла более удобным, когда прибыли похоронные дроги, чтобы увезти тело покойного.