– Но именно дерзкое презрение к русским со стороны вертопраха, явившегося к нам с парижских бульваров, и вынудило меня дать урок этому просвещенному неучу, не умеющему уважать достоинства ни французов, ни русских.
– Михаил Юрьевич, да расскажи по порядку, иначе невозможно понять!
Краевский давно потерял привычную выдержку, даже шелковая его шапочка была сбита набок, а он ничего не замечал.
Лермонтов оглядел собеседников и, по-видимому насладившись впечатлением, снова заговорил шутливым тоном.
– Если вас интересуют подробности, – сказал он, – то встреча состоялась на Парголовской дороге, за Черной речкой, сего февраля восемнадцатого дня тысяча восемьсот сорокового года…
– Он меня с ума сведет! – не выдержал Краевский и с необыкновенной для него поспешностью бросился к графину, налил полный стакан воды и выпил залпом.
– Но как же я буду рассказывать, Андрей Александрович, если ты постоянно меня перебиваешь?
Андрей Александрович молча бухнулся в кресло, совершенно не заботясь о редакторском достоинстве.
– Да и что рассказывать! – Лермонтов опять выдержал паузу. – Когда моя шпага сломалась и мы перешли на пистолеты, противник мой, будучи в волнении, плохо прицелился и промахнулся.
– А!.. – только и мог произнести хозяин дома.
– Да, представьте, промахнулся, – повторил поэт, – а я, выждав его выстрела…
– Тоже промахнулись? – догадался Панаев.
– Не совсем так: я выстрелил в сторону. После выстрела противника я мог показать ему полное равнодушие к его участи, и, право, это много приятнее, чем целить в человека, что бы ни говорили рыцари дуэли… Вот, собственно, и все, господа.
Лермонтов направился к письменному столу Краевского, на котором, роясь в рукописях, любил устраивать полный беспорядок. Краевский, опомнившись, быстро обогнал его и встал в оборонительную позу.
– Не буду, не буду! – рассмеялся Лермонтов. Он взял со стола только что вышедшую февральскую книжку журнала. – Какие новые таланты явились в «Отечественных записках»?
– Вот она, твоя «Тамань», – Краевский взял журнал из рук поэта и раскрыл отдел прозы, – вот твоя благоуханная повесть, которой суждено открыть новую эру в изящной словесности. Вот она! – с торжеством заключил он.
Лермонтов мельком взглянул на свою «Тамань».
– Советую беспощадно вычеркивать все «эры» и «благоухания» из критических статей о моей повести, если такие статьи объявятся, – сказал он.