Королева Евфросиния. Рассказы - страница 4

Шрифт
Интервал


Кроме песен было традиционное гадание с шапкой, в которую ты опускаешь руку, и на вынутой записке твоя жизнь в новом году зашифрована, как в книге перемен, а после 12-ти в бокал шампанского надо было опустить кусок шоколада – он или всплывал или болтался на дне. И то и другое было признаком, но чего – убей Бог.

Этот новый год не был последним в жизни Ленки, но оставалось ей совсем немного. Когда у нас с ней заходил разговор о смерти, оказывалось, что мы, неверующие, думаем одинаково. Естественно, эту точку зрения мы не изобрели. Е.Ю. говорила: «… я часть человечества, пока оно существует, я не исчезаю. Если оно будет еще тысячу лет, значит, и я буду тысячу лет».

Это хорошо, если оно останется. Ну, хотя бы виртуально, как хвост воспоминаний.

Алма-Ата

Семья академика

Однажды я, ничего не сказав наверху астрономам, уехала на несколько дней в Хиву, чтобы увидеть настоящую Азию. – Вру, конечно. Просто всё надоело, и потянуло вдаль. Вернувшись, обнаружила, что там наверху меня никто не ищет… Но здесь всё по другому.

Семья академика тут меня привечает. Квартира с верандой, большой застекленной, в доме старинном на самом центральном проспекте: чай, не московская клетка – потолок метров пять.

Анна, супруга, здесь всем заправляет. Командует? – Нет. Царит, – вот точнее.

Я нажимаю кнопку звонка. За дверью высокий голос:

– Анна Ивановна, не открывайте, это ко мне.

В прихожей полумрак. Анна Борисовна скорбно произносит:

– Если б не ваша телеграмма, я бы подняла Хивинскую милицию. Телефон уже узнала. Уехать, и никаких вестей, мало ли что может случиться!

Царица, как всегда, элегантна в той, высшей степени, когда одежду не замечаешь.

Скромное платье надето на жесткий корсет – королеве так надо. Очень прямая спина и осанка царицы пронзительным взглядам, расставленных косо, один далеко от другого, глаз небольших, сообщают величье. Ну, не величье, но чувствуешь всё-таки «над», несмотря на маленький рост и, совсем уж, отсутствие тела.

Ее лицо никогда не было самим собой, то это была величественная скорбь, то непосредственность забияки-ребенка, и только, когда она впадала в гнев, оно приобретало естественность и отчетливо говорило: «да, я злая, злая, но я хочу быть злой и буду, имею, в конце концов, право».

Я не знаю, как оправдаться, ведь я послала телеграмму через два дня после отъезда, а всего отсутствовала четыре дня.