В кабинет московского генерал-губернатора Порфирий Петрович вошел пошатываясь и подволакивая левую ногу.
На сером его сюртучке болталась на нитке одна-единственная оловянная пуговица. Руки его нервически дрожали и все ловили и никак не могли поймать эту оловянную пуговицу; воспаленные глаза горели сумасшедшим огнем, недельная рыжая щетина на щеках пылала пожаром.
– Да как ты смел, милостивый государь, в таком виде ко мне явиться? – содрогнулся от гнева Ростопчин.
– Простите, граф, – только и успел ответить шепотом Порфирий Петрович – и окаменел!
Пять минут продолжался приступ артиллерийского капитана в отставке, и все это время негодующе ходил вокруг него московский генерал-губернатор, сотрясая воздух уже не русским матом, а изящными французскими фразами, не менее колкими и грозными.
Если бы он знал, что сейчас видится-грезится Порфирию Петровичу, вот бы он удивился!
А Порфирию Петровичу виделась-грезилась зимняя Сенатская площадь в Санкт-Петербурге в мельчайших подробностях, хотя в Петербурге он отродясь не бывал.
Шпалерами, побатальонно, стояли на этой площади гвардейские войска.
Бунтовали!
Но бунтовали они не против нынешнего, Павла Ι, императора, а против его сына – императора Николая Павловича.
– Полковник Тушин, – кричал на Порфирия Петровича император, – что вы медлите?
– Государь, – бесстрашно отвечал только что произведенный в полковники капитан артиллерии в отставке, – еще не все бунтовщики подошли. Видите, – указал он рукой на идущих мимо них преображенцев. – Сейчас они, голубчики, каре свое на площади выстроят, тогда мы по ним картечью и жахнем.
– Благодарю за службу, генерал Тушин! – обнял за плечи Порфирия Петровича император, когда первые же залпы картечи сдули с площади гвардейских бунтовщиков в черную полынью Невы.
По небритой щеке Порфирия Петровича в грезах и наяву потекла ледяная слеза, и он очнулся.