– Как нет работы? – воскликнул Акулов. – Да ты просто ищешь не там. У нас Горбачёв теперь, он кстати на этой улице живёт…
– И что? – хмыкнул Мирогорский. – Зайти к нему, работу попросить…
– К нему не надо, он, похоже, сам не догоняет, что затеял, – ответил Дмитрий. – Сейчас жизнь такая: куй железо, пока Горбачёв. Давай ко мне. Перекантуешься, отдохнёшь, сейчас мы быстренько придумаем что-нибудь. Оденешься нормально.
– Своё, что ль, дашь? – Мирогорский покосился на Акулова. – На меня не налезет…
– Всё новьё будет, – заверил его Акулов. – Я пока в институте учился, джинсу варил. До сих пор с десяток курток и штанов валяются, не до них сейчас.
– Ты деловой, – протянул Мирогорский. – Один живёшь?
– С предками.
Мирогорский замер на месте, сделал несколько затяжек и сказал:
– Не пустят они меня.
– Чего не пустят! Ты чего? Ты помнишь, тогда в походе несколько родителей были? Мой отец тоже был! Как – не пустят! Только придётся пока в одной комнате со мной ночевать, матрас на полу положим…
– Ну, это-то не проблема…
– Давай, Серёга, я жрать хочу, как собака. Обедал в час…
– Обедал он! – вскрикнул Мирогорский. – Я и не завтракал, и не ужинал вчера…
– А чего тогда резину тянешь! Мать с ужином ждёт. Давай! Двинули! Двинули!
Многие годы Николая изводила страсть мало того что низкая, ещё и постыдная. Первые выходки ему самому представлялись хулиганством. Ещё подростком, думая о содеянном, он посмеивался, как примерный ученик, держащий фигу за спиной в разговоре с учительницей.
Но вскоре он с ужасом осознал, что не может обходиться без того, что по наивности принимал за дурачества, пусть и не вполне невинные. Совершая очередную вылазку, он давал себе слово, что это в последний раз. Проходило время, и тёмная часть его естества вновь гнала на охоту.
Поначалу он воспринял это как катастрофу. Ладно бы страсть была масштабной, эпической, скажем, как у Пушкина, у Некрасова, как про него сказал Маяковский, «он и в карты, он и в стих», ладно бы тяга к стакану, хотя пропивать мозги Николаю не хотелось – словом, было бы что такое, про что говорили бы «у великих людей великие пороки».
Но тут паскудство, о котором не пошумишь в курилке, даже другу не расскажешь. Тут такое – предашь гласности, в приличное общество не пустят, а в неприличном покалечат.