БЛЕF - страница 10

Шрифт
Интервал


В конце сороковых, тогда еще беспечные молодожены, которых развела до этого война, его родители, без памяти любившие друг в друга, преподавали в старших классах школы. Возможно, пылкая открытая любовь двух молодых учителей кому-нибудь, кто потерял на фронте своих близких, резала глаза. Излишне своевольного отца, историка, однажды упрекнули в том, что на своих уроках он пренебрегает «ролью личности». Во всём чистосердечная, мать придерживалась строгих убеждений, ее все знали по городской Доске почета, она была примером и для своих коллег и для учеников. Невольно хмуря брови, она выдерживала в этом месте паузу и не желала говорить, что он ответил. Бывший учитель-латыш, сын красного латышского стрелка и обрусевшей польской гувернантки, слепым произволением избег ГУЛага. Наверно это к делу не относится, но на сохранившемся любительском портрете, висевшем у каминной полки на стене, бабушка, отлично знавшая по Киевской гимназии приударявшего за ней и ставшего потом наркомом – Толю Луначарского, была совсем не «пролетарской»: в завязанном под подбородком несерьезном капоре и с томиком Ларошфуко, верхом на рысаке. Случай, как это ни жутко прозвучит, был и рядовым и в своем роде исключительным: по городу тогда прошла волна арестов, но из четверых своих сокамерников, которых задержали по аналогичным обвинениям, он уцелел один. Избитый и подавленный, как воротился, не сразу обнаружил, что нет уже в квартире приобретенного ко дню помолвки на толчке ковра и двух картин – alaMonet, приданого жены.

«Мне, кто учил детей правде, не поверили! я лжец!»

Жалея мать, он не говорил о том, что пережил, так и держал в себе до самой смерти; но эта мысль – «я лжец» – впоследствии, когда он запил, стала у него навязчивой. Лишенный фронтовых наград, уволенный из школы, устроиться по профилю образования он никуда не мог. Тогда он и пошел на эту фабрику: делать канцелярские столы ему ещё дозволялось.

Распространявшие махорочный и костный клееварочный дурман цеха стояли тут же, на краю оврага, за дворами. В многоэтажных новостройках, все ближе франтоватым частоколом подступающих сюда, район считался дошлым, слободским. Доставшийся от никогда не жившего здесь деда и достроенный, дом был на зеленой тихой улице, которая своим прижимистым укладом бывшего села, пасущимися на лужайках у крылечек курами и гусаками и ослабляющим у чужаков внимание безлюдьем днем все еще претендовала на окраину. Отца коробило от гвалтом доносившихся с задворков склок и бражной матерщины. Чтобы не слышать брань, он, морщась, прикрывал окно, переходил во внутреннюю комнату, снимал со стеллажа какую-нибудь книгу и листал. Когда он заливал свою беду, то даже если его что-то раздражало, никогда не сквернословил; при этом сам, хотя и пил запоями, мастеровым такой порок простить не мог.