– Полкилометра до зимовья. Заночуем там, не пройти тебе больше.
Я кивнул, он развернулся всё с той же раздражающей лёгкостью и исчез.
Я с завистью глянул ему вслед и попытался прибавить ходу. Если идти без остановки, полкилометра можно осилить за четверть часа. Всего четверть часа, каких-то девятьсот секунд отделяли меня от зимовья, от печки, от горячего чая, от счастливой возможности снять лыжи, сесть и даже лечь.
Лыжня свернула направо и нырнула под старую ель с низко опущенными ветвями, я нагнулся, задел ветку, снег свалился за воротник. Выбравшись из-под ели, я увидел в просвете между деревьями небольшую поляну, идеально белую и ровную, как накрахмаленная скатерть. Лыжня тянулась через неё прямой острой линией, словно заглаженная складка. Приземистая избушка стояла на другом конце поляны, из снежного сугроба на покатой крыше торчали корнеевские лыжи и палки. «Ура!» – закричал я, и большая пепельно-серая птица выпорхнула из ветвей над моей головой, испуганно квохча, и тут же скрылась за деревьями. Корнеев выглянул из избушки, погрозил мне кулаком. Я засмеялся, он осуждающе покачал головой и захлопнул дверь.
Полчаса спустя я сидел на грубых деревянных нарах, потягивал кипяток из алюминиевой кружки, грел о кружку задубевшие до несгибаемости пальцы, разглядывал зимовье в неровном, пляшущем свете керосиновой лампы. Корнеев возился в углу у печки. Он забросил в котелок две горсти крупы, покосился на меня, посопел и добавил горстку изюма. В зимовье запахло летом.
– Давай помогу, – предложил я.
– Отдыхай пока, чемпион, – сказал Корнеев. – Два чемкэста[2] сделал по пухляку. Я думал, одного не сделаешь, обратно пойдёшь.
– Нельзя мне обратно, я ж тебе объяснял.
– Языком махать – не пахать.
– Ты мне всё ещё не веришь?
– Верю, – подумав, ответил Корнеев. – Верю, что так рассказали тебе.
– Но ты же сам сказал, что это может быть.
– Мало что я сказал. Что сказал, а чего и не сказал, – загадочно заметил Корнеев. – Всё, кончай тары-бары, поедим и спать завалимся.
Минут пятнадцать мы молча, сосредоточенно ели. Корнеев никогда не говорил за едой, утверждал, что еду уважать надо. После ужина он вышел на улицу, протёр снегом миски, вернулся в дом, сложил в печку несколько принесённых сырых полешек.
– Зачем сырые? – удивился я. – Вон же в углу сухие дрова.