больше не видеться. Эта, без имени, дева,
принадлежит отцу, а тот принадлежит Аполлону,
все они в прозрачном шаре, где есть только преданность,
только почтение, только молитва.
Она, сойдя с корабля, пропадает
в руках у отца, как выцветают обои,
как осыпаются стены, как испаряется влага,
без страсти, без имени.
Если бы он мог вот так же
стереть себя с горизонта
без боли…
Но нет, он прочерчен, он выцарапан, он выбит,
как буквы на мраморе.
Поднести себя к зеркалу,
чтоб попытаться прочесть,
но ничего не понятно,
нет на меня архивариусов.
(Он улыбается и завязывает
шелковый шарф вокруг шеи.)
Старец идет по кромке
многошумного моря
полюфлойсбос,
где валы на песок набегают с плеском,
с пеной, с грохотом – и шипя отползают:
он безмолвный идет по берегу
немолчношумящей пучины.
Море не слушает человека,
а человеку кажется,
что он понимает язык,
на котором с ним разговаривает
вода.
Каждый раз, когда от нее приносили записку,
он искал слово «твоя».
Бог мышей, исполни мою просьбу —
дай ей полюбить меня!
(Ничего не отвечает бог мышей,
только тихо скребется в углу
и шуршит обоями
по ночам.)
В театре бродят тени актеров
в Троаде бродят тени героев
в душе бродят тени слов
пока ты спишь, она тебя любит,
Гомер с тобой разговаривает, вы оба зрячи,
вы оба живы, и жизнь прекрасна
(но, просыпаясь, герои плачут,
а призраки тают).
Когда болезнь прошла, ему еще долго
не давали увидеть себя в зеркало,
а он был так рад, что выздоровел,
потому что очень уж мрачны пространства,
по которым тебя водит бред,
даже если тебе только двенадцать.
он не помнит, чтобы там цвели тюльпаны,
чтобы текли реки забвения,
помнит только серый воздух,
как будто вся земля была в тучах,
а неба не было. Когда он проснулся
и стал одним глазом ловить свет,
что лился в окно
меж узорчатых занавесок,
и слышал, как закричал петух и как залаяли
празднобродные псы, ах, как он хотел обнять
их всех!
потому что там, в сером безнебном воздухе,
никого рядом не было. Ни кур, ни кошек,
ни Авдотьи, ни теплого молока,
ни даже паутины, трепещущей,
когда открывают форточку,
совсем-совсем ничего: только он один,
а так разве можно – в двенадцать лет —
совсем одному —
и там?
Потом он понял, что стал чудовищем.
Мы ходили к гадалке, – говорил Гнедич,
но мне она совсем ничего не сказала,
рьен дю ту (прибавлял он
на плохом французском).
Раскладывать карты, или жечь воск,