Дочки-матери, или Во что играют большие девочки - страница 2

Шрифт
Интервал


мать и дочь
оказавшиеся в одном теле
там была фантастика даже не выговорить
но и тут был Бергман
был его театр Стокгольм и я
жизнь играла со мной
в какие-то странные игры
где-то там в Москве
жила моя бедная советская семья
а на соседней улице
обреталась богиня Астрид Линдгрен
я написала
три пьески за десять дней
они не были поставлены
ВААП наша театральная Лубянка
пронюхала и встряла
мы не имели права
ставиться абы где
но и на родине
мы ни на что не имели права
много лет спустя
один из моих детей
вспомнил про пьесу «Бифем»
они у меня со стола читали
и он велел мне
этот текст ему дать прочесть
он хотел режиссера найти
короче
ко мне даже курьера
за пьесой прислали
перед этим
я работала сутки
наяву и во сне
я давно не пахала так
чтобы с утра до рассвета
моя мама уже умерла
но не во мне, не во мне
и я гимн сочиняла
о любви материнской
что не знает ответа
в честь любви простодушной
отчаянной и слепой
в честь руки протянутой
губ протянутых
старых увядших
я не плакала
но мама была со мной
я сама была уже мамой
из того же племени падших
спасибо ребенку Феде
он тогда режиссера мне не нашел
спасибо за текст
я его теперь театру оставлю
ребенок сам поставил «Бифем»
все дороги прошел
он сказал мне в детстве
никто тебя не знает как ставить
я поставлю

Евгения Пищикова. История берсерка[2]

Вообще, я хотела сына.

Можно ли придумать более тривиальное начало для текста о дочери? Я даже уверена, что если собирается целая книжка из материнско-дочерних историй – вернее, если бы она собиралась среди менее элегантных авторов, – то уж два-три рассказа точно начинались бы с этого игривого противопоставления. Есть такие банальности, которые людям начинающим (или среднеумным) кажутся вызовом, огнем и порохом, – так, на всяких литературных экзаменах процентов семьдесят юношеских текстов начинается со сцены благовеста будильника и отчаянного утреннего похмелья, хотя, воля ваша, трудно сообразить, что в этом может быть оригинального.

Но – так и было, я мечтала о сыне.

На дворе стояло лето 1996 года, жаркое, странное, долгое лето, и под окнами родильного дома ездили желтые машины радиооповещения, еще советские, с крутящимися решетчатыми антеннами; приглашали поспешить на избирательный участок, рвали полуденное марево хриплыми призывами сделать правильный выбор. На ярком свету было видно, что машины не первого года службы, облупленные, в потеках краски. Где служили, что делали, кого пугали? Они казались приехавшими из фантастического мира, параллельной реальности, но именно от своей потрепанности – так застряло в памяти – нестрашными. Уже тогда все советское и облупленное становилось символом нестрашного, меняя в безвоздушном пространстве памяти свою лютую природу на противоположную, добродушную.