С трудом приняв случившееся как данность, мы приступили к обычному в таких случаях омовению тела и уборке дома покойного, которые продлились весь день до ранних зимних сумерек и породили вопросы, в большинстве своем оставшиеся без ясного ответа, все началось с левой руки старца, застывшей на животе, в ней между указательным и большим пальцем был найден катышек ржаного хлеба размером с горошину – ровный, почти идеальный шар, он еще нес в себе запах закваски и был теплым, даже горячим, будто только что был вынут из печи, тепло это сохранялось до вечера, пока заботливо отложенный в сторону катышек (на закваску) не исчез бесследно – возможно, убранный в чей-то карман, он ушел в город и уже верно стал хлебом, но, быть может, он никому и не достался и виновник его пропажи – кот или расплодившиеся от его многолетнего и подчеркнутого безделья мыши, которые с необычной наглостью сновали тут и там, не обращая на людей никакого внимания, но и мы, занятые случившейся смертью, прощали им их свободу, вникая во второй по очереди вопрос, возникший у тех, кто убирал комнату: что случилось с иконой, висевшей, как водится, в красном углу, иконой, на которую, пока был жив Старец, никто не взглянул (до нее ли все эти дни было), а взглянув теперь, ужаснулся – руки Богоматери были пусты, младенец исчез, как не был, и при ближайшем рассмотрении (икону сняли, дабы увериться, что глаза не врут) можно было подумать, что его там никогда и не было, а ладони девы Марии всегда обнимали пустоту, которая настолько напугала нас, что некоторые поспешили домой удостовериться, что «их» сын божий там, где и должен быть, уверившись в этом, люди вернулись, надеясь, что произошла какая-то чудовищная ошибка, но дева по-прежнему держала на руках «ничто», которое нечем и некем было заполнить, поколебавшись, икону тем не менее вернули на место, но вновь входящие, прослышав о ее неожиданном одиночестве, уже не крестились на красный угол (лишь бросали скорый, крадущийся взгляд), осеняя себя знамением, глядя на противоположный, свободный от чего-либо, пустота которого (учитывая смерть Старца) вдруг наполнилась смыслом, в отличие от бывшей когда-то женщины, здесь и сейчас лишь неуклюже изображавшей свое земное предназначение, так наши же взгляды, украдкой обращенные к святой обманщице, содержали вопрос третий, возникший у тех из нас, кто омывал тело, тело пусть и покрытое коркой грязи, но с виду вполне здоровое и крепкое, лишенное какой-либо одежды (темно-синий халат, рубашка и шаровары – все из простого деревенского холста, – поднесенные в дар, не надевались ни разу, Старец всегда и везде в любую погоду ходил почти что нагим) тело не имело отчетливых признаков возраста, «средних лет» – вот и все, что можно было сказать о нем, между тем даже по самым скромным подсчетам бывший хозяин его был далеко не средних лет, а много, много старше, едва ли не старше всех нас, но факты говорили другое, и умерший (и без того бывший небожителем) поднялся в наших глазах на ступеньку выше, и ступеньки эти по мере омовения стали множиться одна за другой, так на груди мы обнаружили (царские, как кто-то сразу подметил) знаки, напоминавшие (если присмотреться и слегка додумать) орла с расправленными крыльями, – знак был похож на клеймо и, судя по всему, был ожогом, происхождение его осталось загадкой, в отличие от длинных, продольных и поперечных шрамов на спине, напоминавших тюремную решетку и, вероятно, когда-то давным-давно оставленных профессионалом, клавшим удары кнута (или чего-то подобного) с точностью кисти художника, глубокие, давно заросшие широкими рубцами шрамы теперь наполнились мелкими капельками крови, которую не пришлось останавливать – она лишь обозначила свое присутствие и исчезла как очередное чудо, – и мы перевернули покойного на спину, чтобы обратить наконец внимание на то, причина чего была понятна без слов, ибо многие были тому свидетелями – грубые желто-синеватые мозоли на коленях, во всю ширину чашечки: «От молитв», – едва не хором выдохнули мы, радуясь, что хотя бы здесь доподлинно ведаем, что, зачем и почему.