Прошло порядком четыре километра за полдень, а мороз выбился из сил и, соорудив из вязкого серого неба перину, прилег ко сну. Выпавший за позабытую неделю снег стал таять, и сложноподчиненные улицы превращались в глубокие десертные тарелки рисовой каши, смешанной с остатками грецкого ореха (все же вечером его кто-то успел изрядно поесть).
Эля шла по центру города, подражая вдруг вышедшим в будни людям; она, как подобает примерам, косолапила и неуклюжила частой припрыжкой. Светло-бурые сапоги из кожзаменителя с особым удовольствием и оттого рваной спешкой уплетали рисовую кашу, в которой полдень так нечаянно оказался. Эля была одета в тяжелодышащее дубовое пальто: оно то и дело устраивало предсмертные всхлипы, но никак не умирало. На каждый всхлип Эля поглаживала его то по одному рукаву, то по другому, смотря за какую руку цеплялся плотный квадратный пакет в сером. Шея была повязана грязно-белым шарфом, который никогда не стирали. Засаленные, но ровно посаженные расчесанные темные волосы были покрыты вырви глаз как красным ободком наушника на правое ухо.
Остановившись у светофора, на бороде которого толкались лохматые воробьи в борьбе за мелкие куски грецкого ореха, Эля достала из кармана невыразительных джинсов черную коробочку с впаянным телефоном и включила другое стихотворение очередного мертвого поэта. Запах центра города кис как лица, торчащие в ползущих троллейбусах. Казалось, вся будничная атмосфера вот-вот начнет течь и, может, капать. Эта течь и, может, капли начнут появляться из ниоткуда, будто просто так устремятся то вниз, то влево или в мраморные искоски, образуют ребяческий хаос и повергнут город в принудительное стремление приспосабливаться к ненужному.