Куклы Барби (сборник) - страница 10

Шрифт
Интервал


Любил иногда переусердствовать знаток античности. Аудиторию вдруг сотрясало его рокочущее: «МЕ-ДЕ-Я». Он взрывался голосом, мощно, бурлил, рокотал, как фонтаны Петергофа в день открытия сезона. И спицы замирали, кофе разливался, капал на «думочку», спящие выходили из летаргии, а прилежные, конспектирующие преподавателя студенты теряли мысль и ставили жирную точку посередине предложения.

Далёкие образы оживали, где-то там, за чертой бытовых приличий, страдала и мучилась прекрасная Клеопатра. Злополучная Медея, обуреваемая слепой страстью, губила соперницу (так ей и надо), вершила расправу над своими детьми (как распустила нервы). Бедные ребятишки, разве они виноваты, что эта тигрица прижила их от предателя Ясона. «Все мужчины одинаковые», – с историческим знанием жизни произносила Жужа и запивала фразу кофейным глотком. Прародительница феминисток Сапфо с острова Лесбос игриво грозит нам пальчиком, налегает на поэзию, музыку и танцы. Она плетёт вокруг себя кружево загадки и тайны для вечности (закроем глаза на некоторые подробности интимной жизни, не наше это дело), создаёт свой стиль и свою знаменитую сапфическую строфу. Мучит нравоучениями зануда Гораций. Известная троица Софокл, Эсхил и Еврипид под завязку усложняют жизнь примерами драматичности бытия. Голова идёт кругом от всех этих прибитых древней пылью перипетий. Да ну их всех, придумали гекзаметр и раскачиваются на нём, как на волнах. У нас тоже кое-кто знает толк в серфинге. Тут за окном весна, а вы все зудите нравоучениями, как толстые осенние мухи. Кто это? Овидий. «Метаморфозы». Дай глянуть. Звонок? Подожди, не оторваться. Как молит, зараза, как стенает. Овидиевская строка – морской прибой. Ты лежишь на надувном матраце, вокруг разлита лазурь воды, ты точка, ничто среди этой безбрежной глади, качаешься на волне и медитируешь. А какие слова. Если мне кто-то когда-то так скажет о любви… В конце концов, что за глупая античная стерва. Открой любовнику дверь, впусти, наконец, прими и благодарно обласкай.

Мы пялимся на странноватого преподавателя латыни в неизменной светлой обуви, вздрагиваем от выходок импульсивного психолога, бьющего о кафедру увесистым томом. Он разрывает тишину криком-кличем: «Увага!» и доводит нас до полуобморочного состояния. Мы горячо любим умницу, знатока русской литературы начала двадцатого века, больного, маленького Евгения Павловича, но пары его пропускаем, потому что традиционно сачкуем.