– Это болтовня на картоне, – заявил Алёша.
– Ты сноб, – заявил я.
– Наверное. Но человек, чьи уроки я не забуду, – а это была дама-профессор, – нам в Суриковке преподавала графику так: «Представьте себе, что лист бумаги – живот любимой женщины. А вы хирург, и карандаш – скальпель. След от него останется на всю жизнь, так что резать надо только там, где не резать нельзя».
Но мало кто знал, что главное очарование Алёши было в пении. Это был самый непостижимый голос из тех, что я когда-либо слышал на кухне. Он пел собственные песни на стихи Пастернака, пел только стоя, кладя былинно заросшую голову между холмов гитары, и в этот момент его можно было звать только так: Фама Инсургент.
Это он сам себе такое придумал.
Вот мы и намеревались вместе отправиться к нему, чтобы в очередной раз насладиться пением Фамы Инсургента.
– Слушай, – сказал я Пищулину, – давай сделаем крюк, это рядом с твоим домом.
– К кому?
– К одному шизику.
– Зачем?
– Он сказал, что он гений.
– Он не пробовал обратиться с этим к специалистам?
– Ты и есть специалист.
– Не по тому профилю. Я художник.
– Вот он тоже.
– Ах, это… Ну, такого-то добра я перевидал.
– Не будь снобом.
– А ты не будь Ихтиандром.
Всё же мы сделали крюк. То ли потому, что Алёшина жена запаздывала с работы, а на голодный желудок петь бессмысленно. То ли потому, что крюк был невелик – оба жили на Тверском бульваре. Алёша – за МХАТом в роскошном доме Союза художников СССР, Серёга – в художнической коммуне, самозахватом освоившей чердак трёхэтажной развалюхи сразу за «Макдоналдсом».
На угловой стене развалюхи висела мраморная доска. Её золотая надпись страшно не взялась с облупленной штукатуркой.
«Здесь жила Цветаева», – гласила надпись.
Пахло растворителем для масляных красок. По стенам коммуны висели чудовищные картины. Отчаянно слепила приколоченная к потолку доска с ровным рядом толстенных ламп. Это был обломок рамы первомайского плаката с фасада Центрального телеграфа.
Под доской стояла единственная мебель – гимнастическая скамья, обляпанная красками. Верхом на ней сидел Серёга.
– Вот, – он развернул на скамье ватманский лист.
Мы с Пищулиным уткнулись в изображённое.
Минут пять я честно пытался сообразить, по какому общему признаку соседствуют здесь самые разные предметы и сущности – одни выписаны так, будто сфотографированы, иные вовсе пиктограмма.