Вскоре в военную комендатуру доставили Васильчикова и Глебова, повиновавшихся безропотно. Их задержали уже на пути в комендатуру, куда они направлялись добровольно, чтобы подтвердить слова Мартынова о том, что были секундантами. Ну а Трубецкого и Столыпина дома не оказалось. Прислуга сообщила, что они находятся на обеде у городского головы. Причём уехали довольно рано, ещё до грозы, и ни на какой Машук даже не собирались.
Вот и первая нестыковка. Арестовывать Трубецкого и Столыпина Ильяшенков не стал.
То есть Лермонтов был брошен умирать под проливным ливнем в грозу, хотя, быть может, ещё оставались шансы спасти его. Впрочем, комендант не удосужился расспросить слугу и удовлетворился показаниями убийцы, всецело поверив им. Следствие он, как и положено, назначил. Оно началось, правда спустя три дня после убийства. Мартынов заявил, что Лермонтов оскорбил его прилюдно, назвав «горцем с большим кинжалом». Дело в том, что Мартынов, вышвырнутый из армии за подобную известной фразе «бежали робкие грузины», трусость, старался показать себя бывалым воином и надевал черкесскую форму, да ещё и с большим кинжалом. Быть может, на барышень такой наряд и производил впечатление, но не на боевых офицеров. Вот и подшучивали над этим аникой-воином, то есть человеком, похвалявшимся в храбрости на балах и раутах, в салонах, вдали от тех рубежей, на которых храбрость эту только и можно проявить.
Пока шли соответствующие установленные законом действия, никто даже и не вспомнил о Лермонтове. Когда Лермонтов лежал один на Машуке, всеми брошенный, но ещё живой, Глебов распинался, повествуя о том, как укрыл поэта своей шинелью, хотя тот уже не дышал, как положил на колени его голову и рыдал над ним. Слуга же, который, узнав о гибели Лермонтова, поспешил за ним и рассказывал потом, что, когда вёз раненого поэта в город, тот ещё дышал. И это примерно через три-четыре часа после выстрела. Он был промокшим насквозь, ни одного сухого места на одежде, он продрог, ведь и здоровому человеку летом под проливным дождём лежать без движения как-то неуютно даже в июльскую сердцевину лета.
Он почти всё время был без сознания, даже не узнавал слугу, а, приходя в себя, весь в себе и оставался, со своими мыслями, о коих уже никогда и никому не дано узнать. Но порой, приходя в себя, шептал: «Убили. Меня убили. Убит, убит, убит» и снова проваливался в небытие, замолкал.