Мне семь лет, у меня 33-й размер ноги. «Обуви на нее не напасешься», – жалуется людям моя мама. Аленкиной маме лет сорок, а то и больше, у нее тоже 33-й размер, и она тоже жалуется людям: «У людей размеры как размеры, а я на свою кукольную ногу до сих пор туфли в “Детском мире” покупаю».
Аленка заговорщически достает из выреза кофты ключ – и мы сломя голову бежим к ней домой (Лилия Емельяновна со своей бородавкой на работе, Артемий Васильевич в командировке, Иришка в институте, Пик на прогулке) и первым делом натягиваем на себя туфли на высоком каблуке, которые у Лилии Емельяновны «на выход»: «Туфли на выход! – дергает она короткими ножонками, встречая мою маму на улице, – а ваша дочь нацепила их на свои грязные ноги…» – «Неправда! – машет руками моя мама. – У моей дочери чистые ноги! Это у вас вечно псиной воняет и весь пол маслом вымазан, не успеваю отстирывать гольфы и колготки!» Зато пол блести-и-ит! И можно, разогнавшись как следует, сигануть из одного конца коридора в другой, будто на катке, да и коньков не надо! «Зы́ко!» – пищит Аленка, когда я скольжу, словно Ирина Роднина, по масляному (уж Пик постарался) коридору и пою: «Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж! А-а! А-а!» «Шесть ноль», – пищит Аленка. Я заканчиваю выступление под овации зала.
А еще мы играем с Аленкой в гимнасток («Дюба-дюба, дюба-дюба, шани-шани, шани-шани! – всегда считаемся мы перед игрой. – А дюба-дюба-дюба, а дони-дони-дони! Ай ми, замри! Эни-бени-рикитави, тебус-ребус – и повис. Рыжая Наташка, ты меня не бойся, я тебя не трону, ты не беспокойся. Наша ботаничка тощая, как спичка, на высоких каблуках и с ботаникой в руках. А пони, пони, пони сидели на балконе. Чай пили, чашки били, по-турецки говорили: «Чаби-челяби, челяби-ляби-ляби». Мы набрали в рот воды, мы сказали всем: замри! А кто первый отомрет, тот получит шишку в лоб. Шишечка еловая, сорокапудовая. Рыба-карась, игра началась» – посчитались: я – Надя Комэнечи, Аленка – Ольга Корбут).
Через большую Буяновскую комнату (вместо «комната» Иришка-бородавка говорит своим ползущим голоском «зала»), словно брусья в зале гимнастическом, протянуты две бельевые веревки. Мы раздвигаем наволочки и полотенца – белый занавес, – притаскиваем с кухни табуретки, залазим на них и, держась за веревки, начинаем выделывать ногами такие па, что нам восхищенно рукоплещет сама Лариса Латынина. Я отчаянно машу своей длинной – и чистой – ногой, обутой в туфлю «на выход», я пою «Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж! А-а! А-а!» – и в тот самый момент, когда трибуны замирают в ожидании чуда, любимая ваза Лилии Емельяновны под неистовую тишину совершает кульбит и разбивается вдребезги… «Зы́ко! Бри́ко!» – пищит Аленка. Осколки «чистого хрусталя» («Это чистый хрусталь! – голосит Лилия Емельяновна и дрыгает ножонками в «туфлях на выход», встречая мою маму на улице. – Ваша дочь разбила чехословацкую вазу!» – «Да какой это хрусталь? – машет руками моя мама. – Может, еще скажете, у вас в ушах бриллианты?» – Лилия Емельяновна хватается за пылающие уши, на которых, словно стройные гимнастки, висят, раскачиваясь туда-сюда, длинные сережки за 70 копеек из соседнего универмага, что как раз на той самой улице, куда любит отправляться на прогулку Пик), так вот, осколки «чистого хрусталя» «за 70 копеек» безжалостно вонзаются в истертый палас. И тут в дверь Буяновых кто-то скребется. Аленка судорожно хватает веник с совком и заметает следы преступления. Я успеваю стянуть со своих «чистых ног», которых теперь, как видно, долго не будет в доме Буяновых, «туфли на выход», Аленка бежит к двери… Это Пик вернулся с прогулки и лакомится припасенным кусочком масла, щедро сдобренным припорожной грязью. «Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж! А-а! А-а!» – пою я неистово, просто глотку деру («глотку деру» – так говорит моя мама, которой в шесть часов вставать, а я вечно ей не даю уснуть).