Трускавец! Он такой мягкий, такой зеленый, будто нота соль. Я брожу по узким улочкам и пою «Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж! А-а! А-а!» А прямо на улицах деревья – и на них растут сливы, грецкие орехи! А на главной площади голуби, тьма голубей: их можно кормить с руки, хлебом, семечками (если бы бабушка поехала со мной в Трускавец, она обязательно кормила бы местных голубей своими мочонками).
Один голубь ка́кнул маме на берет. «Бандеровец проклятый!» – сквозь зубы процедила мама и обтерла берет салфеткой. А по радио объявляют: «Гово́рит Кыев. Девять годын, пятнадцать хвылын»! А вечером в санатории танцы или кино! И пока никого нет, можно снять туфли и в одних носках скользить по паркету, которым выложен пол в большом зале (паркет этот скользкий как лед – не то что Аленкин пол, вымазанный маслом)!
А потом сбежать от родителей с девчонками и мальчишками в зимний сад и рассказывать страшные истории до ночи. Я дружу с Сережкой Капульником (мы сидим с Капульниками: Сережкой и его бабушкой Зоей Сергеевной – в столовой за одним столом) и с Сережкой Морозовым (Морозов, дурак несчастный, сидит в самом конце большого зала, видит мое отражение в зеркале и посылает воздушные поцелуи – шарики за ролики заехали, что ли?).
«В одном черном-черном городе стоит черный-черный дом», – низким голосом шепчет Анька Синько (Аньке – у нее толстые красные губы – очень нравится Сережка Морозов).
«Сто раз уже рассказывала, забодала! – Сережка Морозов хватает меня за руку, тянет куда-то в угол. Темно, страшно и пахнет розами. – Я тебя сейчас целовать буду!» – бубнит Сережка, его глаза сверкают в темноте, как у разбойника. Я чихаю – Сережка тычется носом в мою щеку, и я чувствую на губах вкус ириски «Кис-кис». «Ну вы что, вообще, что ли?» – кричит Анька Синько. «Отвали на полштанины!» – отталкивает ее Сережка. Мы идем с ним по коридору в обнимку. А на следующее утро его щеки горят красными пятнами, когда он смотрит на мое отражение в зеркале. «Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж! А-а! А-а!..»
Между прочим, дядь Гена (совсем я забыла про бедного дядь Гену!) тоже мог бы ездить в Трускавец и ходить по красной ковровой дорожке, ведь когда-то, когда меня еще и на свете не было, он служил вместе с папой, но вот теперь папа в «кэгэбе», а дядь Гена так и остался простым смертным и кусает яйцо – «мундир» хрустит на зубах – дядь Гена хмурится, отплевывает скорлупу, опять кусает яйцо, опять отплевывает… И добавляет сквозь слезы: «Империалисты, мать их за ногу, до чего довели рабочий класс!» В этой фразе скрыт глубинный смысл, который я не в силах раскусить. «Дядь Ген! – кричу я. – А что такое “происки империалистов”?» (про эти самые «происки империалистов» недавно говорила Вера Шебеко в программе «Время»).