Собрание сочинений в шести томах. Т. 2: Рим / После Рима - страница 97

Шрифт
Интервал


Мимо гробницы моей не пройдет молодежь молчаливо:
«Спишь ты, великий поэт наших кипучих страстей».
(Проперций, I, 7, 23–24. Пер. Л. Остроумова)

Таким образом, любовь становится исключительным содержанием жизни и поэзии элегиков. Вслед за старшими неотериками они всецело замыкаются в кругу частной жизни (досуга), перенося в нее все важнейшие понятия общественной жизни: «верность» возлюбленной, «благочестие» перед Венерой и Амуром, «долг» и «труд», которые принимает на себя поэт по велению возлюбленной, «умеренность» во всем, что не есть любовь, и т. д. Это связная жизненная программа, и поэт выступает ее пророком, обращаясь с поучениями к друзьям, застигнутым любовью. В основе этой программы – унаследованное от неотериков неприятие мира, правда теперь уже не социально-политическое (эпиграммы Катулла на политических деятелей в их устах уже невозможны), а моральное. Мир – это алчность и роскошь, а пороки губят чистую любовь, делают героиню продажной, заставляют влюбленного разоряться на подарки, порождают войны, а война заставляет героя разлучаться с возлюбленной и вместо него приводит к ней в любовники разбогатевших на войне выскочек. «Я предрекаю – когда б лжепророком я стал для отчизны! – будет заносчивый Рим сломлен богатством своим!» – восклицает Проперций (III, 13, 59–60). Мечта поэта – древний «золотой век» с его простотой и чистотой нравов; и только эта тема открывает элегикам путь к сближению с официальной идеологией. Сближение это совершается у обоих элегиков (как совершалось оно у Вергилия и у Горация), но по-разному, в зависимости от художественных установок каждого.

Альбий Тибулл (ок. 55 – ок. 19 гг. до н. э.) и Секст Проперций (ок. 50 – ок. 15 гг. до н. э.) вышли из среды италийских землевладельцев, пострадавших во время конфискаций гражданской войны; оба выступили с первыми книгами около 27 года до н. э.; оба решали в своем творчестве одну и ту же задачу: преодолеть объективность элегии, превратить ее в рассказ о собственных чувствах. Тибулл, решая эту задачу, опирался прежде всего на опыт буколики Вергилия и Феокрита, только что с шумным успехом появившейся в Риме. Он поет о своей любви как идиллический пастух, с минорной мягкостью, нежностью, простотой и печалью; фон его элегий – всегда сельская жизнь, по которой он томится и только в ней представляет себе высшее счастье близости с возлюбленной. Соответственно с этим и общественная тема воспринимается Тибуллом сквозь буколические мотивы: он пылко приветствует установление всеобщего мира («Кто из людей впервые мечи ужасные сделал? Как он был дик и жесток в гневе железном своем!» – I, 10, 1–2), а воспевая начало римского народа, с особенной любовью живописует пастушескую простоту Энеева Лация (II, 5); имя Августа он не упоминает ни разу. Проперций в своем преодолении объективной элегии опирается не на Вергилия и Феокрита, а на Катулла и Каллимаха с их пафосом страсти и учености. Его элегии напряженны, драматичны, его язык сжат и труден, мифологические образы, перестав играть сюжетную роль, в полной мере сохраняют роль орнаментальную: упрекая Кинфию в бессердечии, он поминает и Калипсо, и Гипсипилу, и Алфесибею, и Евадну (I, 15). С гордостью он считает себя первым распространителем александрийской учености в римской поэзии и величает себя умбрийским Каллимахом (IV, I, 64). Соответственно с этим и общественная тема воспринимается Проперцием сквозь призму поэтической учености как благодарный материал для демонстрации своего таланта и знаний: воспевая римские религиозные древности, он стремится помериться с Каллимахом в этиологических темах, воспевая победу Октавиана над Клеопатрой, стремится превзойти образец в панегирическом стиле; имя Августа у него на устах чем дальше, тем чаще, но его славословия звучат напыщенно и официально.