Редкий снимок, более или менее точно запечатлевший ее примерно в пятидесятилетнем возрасте, – фотография на паспорт, сделанная через двадцать лет после ее приезда в Израиль. Фотография эта кочевала из одного школьного альбома в другой, как если бы тоже обладала могучей силой, жаждущей освободить место для чего-то еще, что не содержит послания, не выражает отношения к миру и лишь воплощает само понятие «учитель». Лицо Эльзы Вайс было зеркалом ее жизни. Это было высокомерное, суровое лицо существа, которое редко нисходит до общения с другими смертными. Изможденное, печальное лицо Мадонны или жрицы – казалось, однажды на нем отразился сильнейший экзистенциальный страх, и с тех пор оно застыло непроницаемой маской, от которой хотелось отвести взгляд. Невозможно было долго смотреть на Эльзу Вайс – становилось не по себе.
Каждое утро Эльза Вайс направлялась в школу твердым, быстрым, уверенным шагом, не останавливаясь. Скорее всего, проходила по улице Дизенгоф, поворачивала на Ибн-Гвироль, шла до Шпринцак. А может, предпочитала маленькие улочки – Губерман или Марморек. Никто из нас ни разу не встречал ее вне школы – ни в кафе, ни в театре, ни в парке Меир, ни в городской библиотеке «Бейт-Ариэла», где она проводила долгие часы за чтением книг, ни в бассейне, где плавала. Никто не видел, как она входила или выходила из этих мест. Она возникала в классе будто из ниоткуда, всем своим видом требуя, чтобы ее лишний раз не трогали; появлялась и исчезала из поля зрения по своему желанию. Было невозможно угнаться за ней, когда она направлялась куда-то своей решительной походкой, явно не приглашая никого себя сопровождать.
В то время, когда она нам преподавала, ей было около шестидесяти. Ее маленькое, изрезанное морщинами лицо несло на себе отпечаток внезапно обрушившейся старости. Суровый образ дополняли волосы, уложенные вокруг головы бережно и терпеливо, словно глина на гончарном круге, и поднятые в величественную пирамиду. Если бы кто-то вытащил черную шпильку, которая держала прическу, волосы упали бы до самой талии, создавая обманчивое впечатление, будто их никогда не касались ножницы или бритва. Высокий пучок удлинял узкую и тонкую, плоскую на вид фигуру, облаченную в хлопковые блузки и шерстяные юбки. У нее были выцветшие серо-зеленые глаза – когда-то давно слезы разбавили их оттенок, – но она подводила их ярким синим карандашом, отчего зрачки сверкали, как горящие угли. Полные, припухшие, будто бы искусанные губы были накрашены темно-коричневой помадой. Этот горделивый, яркий образ не сообщал: «Я хороша собой» или «Я существую». Он выражал силу, протест, сопротивление. Эксцентричный макияж бросал вызов самой идее красоты и резко контрастировал с серыми костюмами вовсе не для того, чтобы загримировать лицо, сделать его более юным и привлекательным. То было заявление иного рода: «Не приближайтесь» или «Держитесь подальше». Эльза Вайс пряталась в этом чужеродном теле, которое нетерпеливо отсчитывало прожитые ею годы. При этом она не скрывалась под маской учительницы. Ее убежищем была она сама, единственная в своем роде, закаленная в боях тигрица, прекрасная и ужасная, проворная как лань – несмотря на то что ее вряд ли можно было сравнить с благородным животным, да и вообще в ее образе не было ничего аристократического. Макияж был боевой раскраской, сообщавшей о невидимой внутренней борьбе. Он предупреждал нас, старшеклассников, что в центре нашего уютного микрокосма скрывается таинственное варварское начало, которое она олицетворяла всем своим существом и жизненным опытом, не претендуя на титул вождя. Будь мы младше, возможно, мы могли бы задавать ей какие-нибудь наивные вопросы, которые сотрясли бы ее мир до основания. Но мы были подростками, мы не делились с ней подробностями нашей жизни, не считая тех, которые были очевидны сами собой вследствие вынужденного сосуществования в классной комнате.