Потому что теперь, в свои двадцать лет, получив первое предложение о замужестве, она наконец осознает себя женщиной. Три недели назад к ней посватался Даг Бьёрнсон. Он уже строит им дом, вернее, перестраивает малый лодочный сарай, принадлежащий его отцу; до конца зимы все должно быть готово, и тогда они сыграют свадьбу.
У них в доме, пообещал он Марен, обдавая ей ухо горячим шершавым дыханием, будет большая удобная печка и отдельная кладовая, чтобы он, Даг, не входил в комнату с топором, как делал папа Марен, отчего ее каждый раз пробирала дрожь. Зловещий блеск топора даже в папиных осторожных руках почему-то пугал ее до тошноты. Даг это знал, и ему было не все равно.
Он был светловолосым, как его мать, с тонким, нежным лицом. В мужчинах такие черты почитают за слабость, но Марен не возражала. Как не возражала, когда он прижимал свои теплые губы к ее шее и шептал, что уже предвкушает, как она соткет покрывало для их широкой кровати, которую он сколотит своими руками, и которая станет их брачным ложем. И хотя его робкие ласки не вызывали у Марен каких-то особенных чувств – он гладил ее по спине слишком уж высоко и без всяких намеков на что-то большее, да и ткань ее синего зимнего платья была слишком плотной, – при мыслях о доме, который уже совсем скоро станет ее собственным домом, о жаркой печке и широкой кровати, у нее в животе становилось щекотно и горячо. По ночам она прижимала ладонь к тем местам, где ее коже было тепло от дыхания Дага. Ее холодные пальцы скользили по бедрам, онемелым и словно чужим.
Даже у Эрика с Дийной не было своего дома: они жили в узкой пристройке за домом родителей Марен. Их кровать занимала всю ширину комнаты и стояла вплотную к кровати Марен, отделенная от нее тонкой стеной. Несколько первых ночей после свадьбы брата Марен прятала голову под подушку, вдыхала затхлый соломенный запах матраса, но так и не услышала ни единого вздоха. Было чему удивляться, когда у Дийны начал расти живот. Ребенка ждали к началу весны, и тогда их должно было стать уже трое в этой тесной постели.
Наверное, ей стоило проводить в море и Дага тоже.
Но она никуда не пошла – она чинила прохудившийся парус, разложив его у себя на коленях, и не поднимала глаз от работы, пока птица, или какой-то звук, или неуловимая перемена в воздухе не позвали ее к окну, за которым сгущались полярные сумерки, и свет заходящего солнца искрился на морской глади.