Теперь Августин – это ты, Сатель.
Низко нависают тяжёлые тучи. Колкий ветер сыплет с моря мелкими брызгами. Я ёжусь, дрожу. Невдалеке, у скалистого спуска замечаю пастуха. Подскакиваю, машу ему, как одуревшая, зову. Пусть сторожит Сатель, пока я отыщу Шарля.
Пастух кивает, сворачивает к нам. Следом тянется бело-пушистое стадо. Слишком медленное. Мои ноги нетерпеливо мнут озябшую траву. Издали овцы напоминают перезрелые одуванчики. Бесконечное стадо одуванчиков. Стоит подуть ветерку… и останутся одни стебельки.
–
Этой ночью у меня новый кров.
Шарль постелил мне в углу, подальше от клювастой маски и от Сатель. Так всё же больна…
Сегодня дом не кажется изживающим свой век старцем. Он не пугает и не кряхтит. Жуть ушла. Сегодня он – колыбель. Баюкающая люлька на троих. От очага рассеивается согревающее тепло, колбы поблескивают миролюбивыми огоньками, а чесночный запах, оттенённый ароматом сушёных трав, не кажется таким противным, как прежде.
Шарль не ложится. Он целует ладони Сатель, поднося ко рту, словно чаши со святой водой. Сухо сглатывает, перещёлкивая рычажком в горле. Наверное, это врождённое, но отсюда кажется, будто Шарль – киборг. Я искоса приглядываю за ним. Шарль прикладывает к телу Сатель листья, окуривает травами, поит настойками. Сатель морщится. Она так ненавидит этот винно-чесночный запах… В моей памяти прорезается её марсельский говорок: «Фи! Похоже, я умру с этим запахом».
Похоже, умрёт.
Утром Шарль велит мне уйти. Я догадываюсь об этом по его отрывистым жестам, ломким интонациям.
Оборачиваюсь напоследок.
Сатель что-то бормочет. Почему я понимаю речь Сатель лучше, чем Шарля, для меня загадка.
Последние слова, что говорит Сатель, это слова о Птице.
– Она так безнадёжно влюблена в людей… В хорошее, Августин. Пожалуйста, пожалуйста, ты можешь, ты должен сделать её человеком. Я умру, а ты… ты… Наверное, ты даже сможешь её полюбить. Всего-то нужно отпилить этот ужасный клюв, а потом, потом… – Сатель в бессилии замолкает.
Губы так и остаются несомкнутыми. Сухие растрескавшиеся створки.
В воздухе повисает близкий дух неизбежной беды.
– У неё жар. И бред, – роняет Шарль угнетённым голосом. Избегает слова «чума».
Суёт мне кулёк сухофруктов, выпроваживает. Я сжимаю кулёк покрепче. Этот нечаянный дар обескураживает. Откуда Шарлю знать, что я голодаю? И разве все его мысли не должны быть заняты больной Сатель? Почему он думает обо всех подряд? Почему так добр?