– Город сошел с ума, – сказал отец, придя из школы. – Снова пропал ребенок, на сей раз у Демидовых.
– У Демидовых? – Мама ахнула и заплакала.
Наверное, ей было нестерпимо жаль Демидовых. Так беззащитно мама плакала всегда, когда испытывала это вот чувство.
В городе стали пропадать дети. Сын Демидовых, Аркашка, был уже третьим, кто за последние два месяца вышел из дома и не вернулся. Детей искали все, кто только мог этим заниматься. Обвинять в беспомощности милицию никто не смел. Всем было хорошо известно, что сотрудники районного отдела ходят домой только для того, чтобы переодеться или пару часов поспать. Остальное же время они искали детей. Таких, как я. Только пропавших.
После исчезновения первого ребенка к сыщикам присоединились жители города, даже дети. Всякий раз, сбиваясь в группы, они с фонарями в руках обыскивали окрестности и находили то, что искали. Видимо, убийца не хотел устраивать головоломки.
Присоединиться к поискам, казавшимся мне увлекательными и опасными, порывался и я, но всякий раз мама осаживала меня, грозя ремнем. Она никогда не ударила бы меня. Я это знал и никогда не доводил ситуацию до той последней черты, за которой насилие было бы обоснованно и неизбежно. В этом, наряду с многими другими обстоятельствами, заключался особый смысл нашего мирного сосуществования. Обе стороны хорошо знали, где находится эта черта, и никогда ее не пересекали.
Все началось с цыганского табора, забредшего на окраину нашего города. Они приехали на своих кибитках по асфальтовой дороге, ведущей из областного центра, и остались рядом с ней, лишь скатившись с обочины. Разбив лагерь и породив кучу слухов, неделю цыгане жили, утверждая мнение о себе как о народе мирном, недобрые слухи о котором ходят совершенно зря. Женщины в цветастых юбках и платках гурьбой бродили по магазинам, выпрашивали у прохожих или во дворах деньги, еду и вещи.
Это «ну дай хоть что-нибудь» во мне, сыне учителей, впервые в жизни пробудило отчаянную жалость и ни разу не возбудило страх. Именно жалость, еще не милосердие, нет, ибо в эту пору я еще не улавливал разницы между этими понятиями. Впрочем, и жалость я растолковывал для себя только лишь как сопереживание страданиям существа, более слабого, чем я.
Жалость была для меня привычным делом, я знал в ней толк. Менее жизнеспособное существо, чем я, в нашем городе можно было сыскать лишь среди бездомных, физически слабых собак и кошек. Я сам был объектом жалости. Скажу вам, что это всегда неприятно и унизительно. За восемь лет я четырежды переболел пневмонией и почти убедил родителей в своем мучительном будущем. Я не понимал, почему зимой мне нельзя, как всем, есть снег и нужно наматывать шарф по самые глаза в не самую холодную погоду. Любая одежда, купленная по возрасту в областном центре, оказывалась мне велика.