В квартире всегда происходила уборка, а грязь и бардак лишь разрастались. «Каторга от карги» – так я это называл. Сёстры мои не имели права лишний раз ступить за порог – «Куда намылились? Дома не убрано!» – а внутри царила старуха: без её многовековой инструкции на форте и бессрочного порицания на фортиссимо не обходилось даже выжимание тряпки.
Не стоило заводить песню про «убрать ковры». Бросив извиняющийся взгляд на старшую, Эхо, десятилетний я отрапортовал:
– Дела. Вернусь вечером.
– Куда ты, голодный? – возопила карга.
Виа метнулась на кухню – строгать бутерброды, чтобы потом получить на орехи за то, что не экономно резала – но я кивнул трюмо и ринулся вниз по лестнице, не закрыв дверь.
Меня все любили: чтоб меня не любить, надо быть существом исключительным. Другое дело, что сёстры любили меня бескорыстно, а карга – по-своему, и трупный яд этой привязанности заключался даже не в вольностях, которые сёстрам не снились, не в праве не участвовать в уборке, не в квохтанье, не менее противном, чем визг.
Старуха обожала видеть меня больным, дрожащим под одеялом, беспомощным, неспособным отодвинуть ложку с супом, тыкающуюся в губы. Полагаю, окажись я прикованным к инвалидному креслу, карга прониклась бы прелестью прогулок на свежем воздухе: катала бы меня по двору, исходя гордостью и кудахтаньем.
И что вы думаете? Не было дня, чтоб я не ощущал хоть какого-нибудь недомогания: лёгкой тошноты, медленно крадущейся головной боли, ломоты в суставах. В школе я прослыл очаровательно капризным, потому как, глядя на ровный цвет и здоровую округлость моего личика, поверить в надоедливые симптомы было нельзя.
А ещё карга меня стригла. Машинкой. Повизгивая о том, какой я красавчик, каким аккуратным ей удаётся выпускать меня из дома, несмотря на тяжёлые условия. Не то чтоб во время сей процедуры я претерпевал смертный ужас и адские муки, но отдавал себе отчёт: с ёжиком – причёской, уравнивающей обладателя пружинистых кудрей с теми, кого природа одарила менее щедро – я становлюсь аккуратным, благообразным, менее заметным. Даже наэлектризованная синева радужки меркнет, блекнет, стремится к обыденности.
Сквозь пушистую пыль трюмо я порой мерещился себе остервенело длинноволосым – так детское сознание определяло каре, ниспадающее на плечи. По мне, это было слишком, но я клялся, что вырасту и тогда волосы закроют хотя бы уши.