Юность в Железнодольске - страница 11

Шрифт
Интервал


Я раскладывал царские деньги на ступеньках. Едва отец подошел к крыльцу, он быстро сгреб деньги со ступенек, а те, что были у меня в руках, вырвал. Потом он резал их, сидя на крыльце в сатиновой косоворотке и суконных галифе. Звонко лязгали овечьи ножницы. Я канючил:

– Отдай, не ты нашел.

Мать поддерживала меня:

– И так мальчонке нечем играть.

Он еще злей жулькал расходящиеся в пальцах овечьи ножницы, говорил, что какой-нибудь гад может пустить клевету: вишь, мол, Анисимов хранит старые деньги, стало быть, ждет, что на российский трон опять сядет император. Когда лезвия ножниц расхватили стотысячную ассигнацию, на которой красовалась большеволосая царица, я затрясся:

– Дурак. Дураковский… Найди сперва…

Он ударил меня по щеке.

Я забыл, как в поисках ночлега мы колесили по Железнодольску с горы на гору, ненадолго задерживаясь во впадинах, где примостились барачные участки. В земляночных «шанхаях», лепившихся на отшибе, по склонам гор, не останавливались: еще на въезде в Железнодольск наслышались о том, что по ночам в них грабят, убивают, крадут скотину. Я забыл, как просил мать вернуться в Ершовку: там кого угодно примут в любой избе и лошадь не уведут. Перерушев внушал моей матери, что надо слушать детишек: они всегда говорят истинную правду.

Допоздна наш рыдван стоял около девятнадцатого барака по Уральской улице. Моросило. Перерушев никому не позволял приближаться к повозке, грозясь винтовкой. Пьяная цыганка, покачиваясь поодаль, упрашивала, чтоб позволили ей поворожить; он отшучивался: не по чему гадать – ладонь не видно, темно, как у сома в брюхе, да и сам он горазд сучить выдумки, в пять минут целый моток насучит. Она отвязалась и ушла в табор, разбитый за бараком, на пустыре близ конного двора.

Все это я узнал от матери и Перерушева. Первый день в городе истаял у меня в глазах, от ночи остались пляшущие у таборных костров цыганята и знойные отсветы на крыше барака, политой по толю стекловидно-черной смолой.

Куда делся Перерушев с мокрой Чирушкой и как мы очутились в комнате Додоновых, я тоже забыл. Зато я помню первое пробуждение в девятнадцатом бараке. Я на полу, бок о бок с матерью. Лежу на спине, а мать на животе, лбом в руки, ноги вразброс. Надо мной кисти скатерти. Где-то за этой скатертью шепоток – детский вперемежку со взрослым. Поворачиваюсь. Сквозь нитяные кисти вижу свесившихся с кроватей в подстольный полумрак двух девочек: одна с челкой до ресниц и со щелью меж верхними зубами, другая – крапчатый нос и выпуклые глаза. Девочка с челкой заулыбалась и кончиком языка заткнула щель меж зубами. Я не любил девчонок, но эта мне понравилась: смешно затыкала языком широкую щербину. Девчонка поменьше прищурилась, как старуха, выпятила нижнюю губу и противно скуксилась. Я растерялся. Никто из ершовских девчонок не осмеливался дразнить меня так нахально. Я просунул под скатерть кулак и сразу отдернул: засмеялись дядька и тетенька. Я засопел от обиды.