– Не должен…
– Поди, учуял неладное. Аль по трубке сообщили.
– Савелий Никодимыч, ты не останавливай. Как едешь, так и езжай.
– Не обессудь, Марея, не супротив…
– И что вы все его боитесь?
– Не все, кому нужно – те.
– Лоза вы – не казаки.
Перерушев, сидя правивший бокастой жеребой кобылой, обернулся. В Ершовке, откуда они ехали, его считали смиренным, но боялись взгляда дегтярно-темных глаз.
– Папка скачет! – воскликнул Сережа.
Она и сама узнала Анисимова. На белом коне. В поблескивающей на солнце кожанке – вчера целый вечер начищала угарной ваксой. Нахохлясь, подскакивает в седле, чуть-чуть вправо скошено туловище.
Села на сундук. Куда деться? Была бы одна – кинулась бы в ракиту. С мальчонкой не кинешься. Напугаешь его. Да и не спрячешься: крикнет отец – отзовется. Несмышленыш: гарцует на сундучной крышке.
Испугалась Мария. Выхватит Анисимов сына из рыдвана – и поедешь туда, куда он поскачет. Поймала Сережу, стиснула меж колен. Брыкался, егозил:
– К папке, к папке!
Перерушев начал насвистывать, будто его совсем не тревожит приближение Анисимова.
Оторопь Перерушева обернулась в Марии гневом: яицкие казаки, испокон веку храбрые люди, и те страшатся Анисимова. Она вот не испугается.
На лице приближающегося Анисимова была веселая улыбка. Мария оробела, как только он, близко подскакав и остановив коня, принялся нахваливать Перерушева за то, что он не забывает добра. Не поверила Мария этим похвалам: с улыбки Анисимов затевает ссору, где не он владеет яростью, а ярость им.
Голова Перерушева опущена. Кулаки, держащие рыжие волосяные вожжи, приподняты. Показывает, что не намерен разговаривать.
Сына и жену Анисимов не замечает. Белый иноходец, рвущийся в бег, кольцом ходит по дороге, задевая крупом Чирушку.
И вдруг по глазам Марии вскользь прошел металлически яркий взгляд мужа, словно саблей полоснули около лица.
Огромная, атласно-голубая, во впадинках грудь коня надвигается на Чирушку, боязливо пятящуюся и отгибающую морду.
Рыдван опрокинулся, и Мария увидела черноту, как бы затмившую ее сознание. Опамятовалась, уже стоя на ногах и крича:
– Сережа, где ты?
Рядом в своей домотканой коричневой рубахе, окрашенной в отваре ольховой коры, зачем-то двигал затвор берданки, наверное загонял в ствол патрон, Перерушев. Он по-бабьи приговаривал:
– Убил, убил…