Однажды он отвел кобылу к старому Дину Ковбою, у которого был жеребец. Ковбой спросил, жеребенка какой масти отец хотел бы иметь.
– Я знаю способ, как сделать любую масть, какую ни пожелаешь, – похвастался Ковбой.
– А можешь сделать так, чтобы получился жеребец или кобылка? – спросил отец.
– О нет! – набожно ответил Ковбой. – Это по силам только Господу.
Я прислушивался к их разговору, и мне показалось, что отец вроде бы подвергает сомнению власть Господа над лошадьми, однако моя вера в отца лишь крепла. Я думал, что такие, как мой отец, сильнее любого Бога.
Однако люди в больнице отличались от людей за ее пределами. Боль лишала их чего-то – чего-то важного, что я очень ценил, но не мог описать словами. Некоторые по ночам взывали к Богу, и мне это не нравилось. Мне казалось, они не должны этого делать. Даже в душе мне не хотелось признавать, что мужчины могут испытывать страх. Когда становишься мужчиной, думал я, страх, боль и сомнения просто исчезают бесследно.
Койку справа от меня занимал грузный, неуклюжий мужчина, которому соломорезкой раздробило кисть. Днем он ходил по палате, заговаривая с больными, передавая для них сообщения или принося им что-нибудь, в чем они нуждались. Он надвигался на тебя с большой, слюнявой улыбкой и с заискивающим видом нависал над кроватью.
– Ну, как дела? Хочешь чего-нибудь?
Его манера тревожила меня, возможно, потому что источником его доброты и предложения помощи было не естественное человеческое сострадание, а страх. Ему грозило лишиться руки, но Господь в своей бесконечной доброте, уж конечно, помог бы тому, кто заботится о других больных.
Мик, ирландец, лежавший наискосок от меня, всегда старался, хоть и довольно в доброжелательной форме, поскорее отделаться от него.
– Он совсем как водяная собака[3], – сказал он как-то раз, когда навязчивого больного не было в палате. – Каждый раз как он ко мне подходит, меня так и подмывает бросить ему палку, чтобы он принес ее обратно.
Этот больной никогда не лежал спокойно, а все время вертелся, то садился, то снова укладывался. Он взбивал себе подушку, поворачивал ее то так, то эдак, нахмурившись, рассматривал ее. Как только наступала ночь, он доставал из тумбочки небольшой молитвенник. Выражение его лица менялось, и все тело будто замирало. Из тайников души он извлекал приличествующую делу серьезность, в которую облекался, как в платье.