Романы Ф. М. Достоевского 1860-х годов: «Преступление и наказание» и «Идиот» - страница 44

Шрифт
Интервал


В этом проявляется и христианское доверие к Промыслу: «Да будет воля Твоя!» Но в этом же интуитивно-иррациональное понимание свободы как вместилища сразу двух стихий – добра и зла.

Зло, как и добро, есть дитя свободы. Оно так же глубоко заложено в основание человеческой природы, как и добро. Вот почему свобода – категория воистину трагическая, она лежит в центре бытия как его изначальная тайна. И Мышкину это, конечно, было ведомо. При его активном духовном учительстве, в стремлении к духовному общению он всегда апеллирует к внутренней самостоятельности человека. Призывая творить себя, он никогда не посягает на личную свободу другого, не диктует готовых решений, как бы ни был убежден в своей правоте.

Человек имеет право на ошибку, даже ошибку трагическую, потому что и смерть может стать новым рождением. Грех и искупление неразрывно связаны друг с другом. И не надо лишать человека благодати страдания и наказания. Все во благо, если человек свободен. Вспомним разговор князя с Рогожиным в его доме на Гороховой улице: «Парфен, я тебе не враг и мешать тебе ни в чем не намерен… Своих мыслей об этом я от тебя никогда не скрывал и всегда говорил, что за тобою ей (Настасье Филипповне – Н.Т.) непременная гибель. Тебе тоже погибель… может быть, еще пуще, чем ей» (210). И тем не менее – мешать не намерен. А намерен уговорить встревоженного Рогожина: «Я тебя успокоить пришел, потому что и ты мне дорог». Но не случайно князя не отпускают дурные предчувствия и грустная уверенность в кровавой развязке: слишком неистов, оскорблен, унижен Рогожин. Слишком надломлена Настасья Филипповна. Нет веры, а есть лишь ее подсознательная потребность. Вот и на картину Гольбейна, изображающую невыносимые страдания распятого Христа, Рогожин смотреть любит! Что является, по сути, лишним доказательством принятия им суровой необратимости жизни, ее безудержной жестокости и безысходности; понимание ее как силы, от которой нет спасения.

Это неподъемная для человека ноша, вот почему пытается Рогожин, побратавшись с князем крестами, снять груз со своей души. Но даже просветлев на время сердцем, Рогожин не перестает быть пленником своего кошмара, своей нелегкой «планиды». «Дай же я хоть обниму тебя на прощанье, странный ты человек!» – вскричал князь, с нежным упреком смотря на него, и хотел его обнять. Но Парфен едва только поднял свои руки, как тотчас же опять опустил их. Он не решался: он отвертывался, чтобы не глядеть на князя. Он не хотел его обнимать» (224).