– А дядя Блехерис остается с нами?
– Почему? Он же дядя. Поэтому он будет жить с дядями.
– А-а-а…
И тут я понимаю: раз теперь мы будем жить совсем не на той половине, где монахи узорчато выводят разными чернилами рисунки на коже, значит, я никогда не смогу снова туда попасть, взобраться на скамью к дяде Блехерису или к здоровенному дяде Феогану, старшему монаху, который мне тоже нравится, и подолгу молча наблюдать за тем, как, склонившись над столами, они старательно рисуют то, чего я не могу пока понять. Нет, кое-что могу, например, скрученных в узлы человечков – страшно красиво! И всё это настолько интересно, что я слежу за каждым движением маленькой палочки и маленьких кисточек. Правда, в какой-то момент эти рисунки начинают двигаться, и тогда дядя Блехерис или дядя Феоган почему-то крестятся и тут же сгоняют меня со скамьи. С Гвенддид происходит то же самое. Нам потом всегда нравится рассказывать друг другу, как именно рисунки в очередной раз двигались. Сестра хвасталась, что однажды все эти аккуратные чёрточки с кругляшочками вдруг принялись водить хоровод, и дядя Блехерис, увидав это, очень уж сильно закричал, чем сильно испугал Гвенддид, и она долго плакала. Моя месть была страшной – в тот же день я добавил свежего свиного навоза Блехерису в еду.
В общем, я расстраиваюсь от этих мыслей, что теперь наши гляделки останутся в прошлом, и решаюсь:
– Эй, – говорю я сестре.
– Чего?
– Давай в последний раз пойдём туда. Где рисуют. Мы же больше туда не попадём, получается.
– Неть.
– Сама ты неть.
– Дурак! Неть, значит, не-а. Значит, не пойду.
– Не пойдёшь? Трусиха!
– Я не трусиха, – обижается Гвенддид. – Просто не надо туда ходить. Я чувствую.
– Я тоже чувствую, – соглашаюсь я, – но хочется. Пошли, а?
– Ладно, – соглашается сестра, и мы, как бывало и раньше, сильно-сильно пожелав стать невидимыми, почти бегом, да ещё и зигзагами, устремляемся к заветным рисункам…
… – Безобразие! – вопит дядя Феоган. – Черти окаянные, прости господи! Играть вам, что ли, негде?! Целая страница Благой вести от Иоанна! Целая страница угваздана! Пергамент – четверть молочного телёнка, работа по его выделке – ещё четверть. Итого сколько?
– Сколько, – передразнил я, кривляясь перепачканным чернилами лицом, барахтаясь шиворотом рубахи в кулачище дяди Феогана.