Речка звалась Летось - страница 2

Шрифт
Интервал


Все менялось в июле и августе. Осколком иных времен, средневековой карнавальной культуры, если еще не греческих дионисийских или каких-то там прочих игр, засел в наших краях один странный обычай. Во время свадеб, что проходили в эти летние месяцы, в погожие дни, на левом берегу, правый отдавался на разгул и разврат, на всяческую трансгрессию и отмену социальных условностей и ограничений. После установленного сигнала – Летось открылась! – всяк кому не лень мог переплыть туда на лодке, а то вплавь, и оттянуться по полной. Некоторые ограничения предусматривались лишь по возрасту: девочек пускали лет с четырнадцати (но многие перебирались и раньше, если родительский контроль на минутку ослаб), а парней где-то с шестнадцати (и этим вольничать не позволялось: накостыляют и обратно отправят), да еще и по факту замужества: замужним разрешалось переплыть реку, только если ее мужик уже отправился туда ранее. Обходилось это так: мужа следовало напоить и бесчувственного на лодочке перевезти, складировать на противоположном берегу под присмотром какой бабули – и тогда гуляй, дивчина: замужняя, не замужняя – за Летосью условностей нет. Ну да беременным еще не полагалось, но, говорили, молодые девки этим запретом пренебрегали – кто по слабости, не в силах похоти преодолеть, а кто и в греховном поиске выкидыша.

На языке наших западных соседей «летось» означает «в прошлом году», а в переносном смысле «как прошлогодний снег»: когда это было? Да летось: то есть то ли было, то ли нет, может, когда-нибудь, а может, никогда. Именно этот смысл удержался в нашем говоре. Историк, Иван Афанасьевич, дальше шел:

– Летось, ребята, это Лета. Река забвения. То, что было за ней, того не было: это не считается.

Ну это он загнул.

Я в своем детстве-юношестве на разгуле за Летосью не был. Формальная причина – возраст: после восьмого класса я поступил в Колмогоровский интернат, математику-физику на Москве, как у нас говорили, учить, и как бы по возрасту не успел. А реальная причина состояла в том, что и я, и мама моя по-настоящему своими здесь не были. Моя мама попала в поселок в сорок первом, беженкой, с простуженной и харкающей кровью матерью (воспаление легких? туберкулез?), когда было ей года три. Мать ее не смогла идти дальше, приютили ее с дочуркой добрые люди, да от силы через месяц – в оккупации уже – и схоронили. А дочку, соответственно, приняли в семью. Рассказывали, что по-русски она не говорила тогда, бормотала слова какие-то на неизвестном языке (на идише?) и после смерти мамы своей замолкла (надо было, чтобы выжить?). Думали, даже больная; но нет, через пару лет отжилась, и разговаривать стала, и язык свой забыла, и происхождение свое тоже (но добрые люди-то не забыли и при случае всегда напоминали). Так что вроде и росла она полноправной дочкой в большой крестьянской безмужней семье (на войне хозяин погиб), и не обижали, еду в голодное послевоенное сталинское время поровну на всех делили, но… Еще и оттого, что была не в меру умна – по здешним понятиям, и «неправильно красива» – не широколицая русская красавица, высокая голубоглазая блондинка с косой до пояса, а какая-то худенькая остролицая да остроносая