Я знаю, что несколько бессвязен, но как же иначе, если никак не понять: как называть мне, в каком грамматическом лице – да и времени! – того мальчика, который ведь никак не я, потому что не думал он и даже не предчувствовал того, чем живу я сейчас, и все-таки трудно мне говорить о нем «он». Да и так ли уж важно это разделение на «я» и «не-я», если толком неизвестно даже, о чем идет речь: о том, что было, или только что кажется? Пожалуй, порой я буду обращаться к нему на «ты»…
Улица с бульваром упиралась в другую, по которой ходили трамваи и где было много машин (позднее мальчик заметил, что ее называют проспектом, но долго еще воспринимал это слово как имя собственное: улица под названием Проспект), а прямо напротив, за трамвайной остановкой, высились свежие, бело-голубые буквы: «МОЛОКО». Буквы принадлежали магазину, называвшемуся почему-то «Молокосоюзом», и слово это порождало уверенность в существовании некоего полутайного общества, которому можно было бы пользоваться магазином и заходить в него, а остальным – и представление об этом удерживалось долго спустя, когда доподлинно знал, что все это сказки, а вот все чудился как бы какой-то намек… – остальным, казалось тогда, молоко было не положено, и именно поэтому они проходили мимо, даже не пытаясь проникнуть внутрь.
Мама учила мальчика читать, а интереснее – и легче! – было делать это на примере уличных вывесок – буквы большие и четкие, а значение уже известно из жизни, даже из такой новой, как жизнь мальчика. Наверно, поэтому первородная память до сегодняшнего дня донесла ощущение, что буква «К» несравненно сложнее «О» – целых три палочки, и не очень легко понять в какую сторону какая из них развернута, но еще важнее, быть может, то, что на тогдашней вывеске «О» повторялось целых три раза…
Но я все увиливаю, и главное ведь не в этом. А всяческие языковые отступления (филология для дошкольников!) уже надоели. Ты помнишь, как мы с мамой шли по солнечной стороне улицы, а людей почти не было, и те, что все-таки были, сворачивали в переулки? Но ты не обращал на это внимания, потому что мама была такая легкая и нарядная – темно-вишневый (как тогда говорили – «бордовый») вязаный костюм: жакет и юбка плотной, грубоватой шерсти, – а в глазах радость и напряжение возрождающейся жизни (как у гудящих соками деревьев на бульваре), хотя со стороны это было почти незаметно, потому что она вообще очень редко смеялась вслух. Правда, сейчас мне иногда говорят, будто никакого солнца в тот день не было, да и не могло в Ленинграде быть такого тепла на самом рубеже весны. Не знаю, в Ленинграде, может, и не могло, но в Петербурге бывает все, а о погоде дождливой, холодной и пасмурной говорят не те ли, кто сворачивал в переулки и от кого прятали другие предощущение счастья? Потому что я забыл об этом сказать вовремя, но самое удивительное, что запомнил тогда мальчик – даже не замечая, безотчетно, не думая! – это одновременное соседство двух миров настолько разных, что они, казалось, и представления не имели о существовании друг друга.