Наконец эти три часа пыток репетицией закончились, хореограф (знаменитый Реда, о котором постоянно рассказывал Джонатан) послал всем воздушный поцелуй и уткнулся в видео, хореография прямо на сцене поснимала с себя мокрую одежду, разобрала бутылки с водой и из облака буйной юности и эротизма тут же превратилась в толпу умотанных и взмыленных людей.
– Бинт давай! – он, как кошка, спрыгнул со сцены прямо к моим дрожащим от перенапряжения ногам. – Я думал, ты успеешь до начала репетиции! Еле вытерпел, а завтра ведь финальный прогон. Я так без мениска останусь.
– Что же ты не купил его в аптеке? – проговорила я очень старательно, отводя глаза.
– Это специальный балетный саппорт, его в аптеке не найдешь, – Джонатан заматывал колено старательно и любовно, – да и я не знаю, как это сказать по-французски. Марта, кстати! Как это вообще переводится: avoir 20 ans, c'est jusqu'au matin сhanger de corps, changer de mains?
– В двадцать лет… – я сглотнула, выдохнула и поняла, что слезы у меня все-таки есть, – ну, примерно – в двадцать лет до утра меняют тела и руки.
Он выпрямился, фыркнул и сел рядом со мной.
– Надо мне и перевод учить, видимо, а то я лицом не попадаю в некоторые строки.
– Зачем же лицом? – я не могла на него смотреть, ерзала и отворачивалась. – Я думала, ты чувствуешь характер музыки. О чем она.
– Я чувствую, о чем музыка, если она со мной случалась, – Джонатан задумался, вскинул голову, – ну, в смысле, если такое со мной было. Эта песня со мной не случалась же.
– Как это не случалась? – я посмотрела на него усилием воли. Он был как всегда, рослый стройный мальчик. Раздетый до пояса после тренировки. С прессом и всем этим рельефом мышц. Как все кругом него на этой сцене.
– Ну, так, – он пожал плечами, – в двадцать лет я же еще в Питере жил.
– А в двадцать один?
– А двадцать один мне исполнилось в день нашего отъезда в Париж, – рассмеялся он, – только я так психовал и боялся, что сам не очень помнил, а прилетели мы поздно, помнишь же, и день рождения успел кончиться, пока мы наконец нашли хостел. Так что да, мои двадцать были не такие, как в этой песне, а в двадцать один у меня уже была ты.
– Чайка Джонатан… – я не могла заставить себя поднять глаза, но перерыв кончался, и мне надо, надо было это спросить. В зрительном зале Дворца Конгрессов. На чужом для всех, кроме нас двоих, языке.