Жизнь без морали. Искусство дипломатии - страница 21

Шрифт
Интервал


, или жалеть о страданиях молодого Вертера, или так беседовать с Гете>13 и с Виландом, как Наполеон в Эрфурте, или толковать с Лапласом о звездах и о том, есть ли бог или нет его. Все сколько-нибудь «абстрактное» (то есть, например, вся наука, философия, литература), не имеющее прямого или хоть косвенного отношения к кошельку и карьере князя Талейрана, было ему глубочайше чуждо, не нужно, скучно и даже, кажется, попросту противно.

Понимали ли эти две натуры друг друга? «Это – человек интриг, человек большой безнравственности, но большого ума, и, конечно, самый способный из всех министров, которых я имел», – так отзывался к концу жизни Наполеон о Талейране. И все-таки Наполеон его недооценивал и слишком поздно убедился, как может быть опасен Талейран, если его интересы потребуют, чтобы он предал и продал своего господина и нанимателя. Что касается Талейрана, то весьма может быть, что он и не лжет, когда утверждает, будто искренне сочувствовал Наполеону в начале его деятельности и отошел от него лишь к концу, когда начал понимать, какую безнадежно опасную игру с судьбой и какое насилие над историей затеял император, к какой абсолютно несбыточной цели он стремится. То есть, конечно, тут надо понимать дело так, что Талейран убоялся не за Францию, как он силится изобразить, ибо «Франция» тоже была для него абстракцией, но за себя самого, за свое благополучие, за возможность спокойно пользоваться наконец нажитыми миллионами, не прогуливаясь ежедневно по самому краю пропасти.

Во всяком случае, если бы князь Талейран вообще был способен «увлечься» кем-нибудь, то можно было бы сказать, что в последние годы пред 18 брюмера и в первые годы после 18 брюмера он именно «увлекся» Бонапартом. Он считал, что над Францией нужно проделать геркулесову работу, и видел тогда именно в Бонапарте этого Геркулеса. Он не тягался с ним, не соревновался, с полной готовностью признавал, что их силы и их возможности абсолютно несоизмеримы, что Бонапарт будет повелителем, а он, Талейран, будет слугой.

Уже 10 декабря 1797 года (20 фримера VI года по революционному календарю), когда в Париже происходило торжественное чествование только что вернувшегося из Италии в Париж победоносного Бонапарта, Талейран произнес в присутствии Директории и массы народа речь, полную самой верноподданнической лести, как будто Бонапарт уже был самодержавным монархом, а не простым республиканским генералом, и вместе с тем он умудрился подчеркнуть мнимую «скромность» генерала, его (никогда не существовавшее) желание удалиться от шумного света под сень уединения и так далее, – все то, что было необходимо, чтобы ослабить подозрения и уже проснувшееся неопределенное беспокойство Директории за собственное свое существование.