, но в каждой его точке впереди у
нас (было) не так уж много. Чуть не самым ценным умением оказалась для этих лет компартментализация: здесь у нас «город в солнце и случайные сады» – а здесь аресты. Здесь каждую неделю открываются выставки и происходят очередные чтения – а здесь до смерти забивают человека в камере. Здесь ярмарка «non/fiction», а здесь – пять лет общего режима. Компартментализация – название для того, что позволяет в такие
времена поддерживать равновесие, пусть неустойчивое, но достаточное (впрочем, только-только) для того, чтобы идти – если и не вперед, то хотя бы в каком-нибудь направлении. Чем дальше, тем больше внимания – или наоборот, невнимания, – это равновесие требует; чем дальше, тем больше его поддержание отнимает сил и времени жизни. Но вот так взять и прекратить его – очень трудно, – а иногда даже кажется, что и совсем невозможно.
* * *
Историй о нашем мире, как известно, всего четыре. Но вещей в мире много, и все эти многочисленные вещи мира – разные: одни сильные, другие слабые, а третьи – где-то посередине. Поэзия (конечно же) принадлежит к числу вещей слабых – а то и вовсе бессильных. В январе 1939 года Уистен Хью Оден пересекает на корабле Атлантику, чтобы поселиться в Нью-Йорке – и начинает обживаться в новом состоянии, – если не перемещенного, то переместившегося лица; в состоянии – как это называл один философ – беспочвенности. Старший товарищ, подружившийся с Оденом, когда тому еще не было и двадцати, предостерегал его от эмиграции: есть особая опасность для поэта в том, чтобы лишиться корней. Оден отвечал, что его отъезд в США – как раз и есть сознательная попытка научиться жить такой – неукорененной – жизнью. В апреле того же тридцать девятого года в «Лондонском Меркурии» выходит более или менее окончательный, то есть трех-, а не двухчастный вариант элегии «Памяти У. Б. Йейтса». И по крайней мере одна строка из этой новой, добавленной Оденом части, до сих пор заметно тревожит изрядную часть людей, которые, как они (мы) сами часто говорят, занимаются поэзией, – а на самом деле, конечно, пишут стихи.
Если бы мы жили в идеальном мире, книга, которую вы держите сейчас в руках, так и называлась бы: Poetry makes nothing happen. Эта (вырванная из контекста) констатация – что-то вроде цепной реакции в камере токамака, расположенного (не очень глубоко) под поверхностью «Того, о чем следовало рассказать с самого начала»: магнитное поле как-то удерживает ее, эту констатацию, внутри – но только-только: запас прочности очевидно невелик. Эмоциональная текстура книга при этом довольно далека от «левой меланхолии», о которой много говорят и пишут в последние примерно двадцать лет. Она не то чтобы совсем отсутствует в книге, но в этих текстах меланхолия скорее обозначена, чем жива: «мечты об оргиях стали оргиями / шоколадные вафли / берлинским клубом / а революция / свистулькой прилипшей к губе / ни проглотить ни плюнуть». «То, о чем следовало рассказать с самого начала» сложена из более разнообразных, амальгамированных друг с другом пластов злости, непонимания, досады, потерянности, одиночества, angst и просто печали – все это здесь есть. Все – кроме собственно меланхолии (или вот еще слово: acedia); все – кроме усталого безразличия.