Читая письма поэта тех лет, нетрудно представить себе негодование, охватившее римских «знатоков» при изучении рукописи. Они увидели в поэме то, чего в ней не было: безбожие, попрание морали, скабрезность; зато не смогли разглядеть то, что в ней было: ум, эстетический вкус и, главное, поэзию в ее наивысшем проявлении.
Самую серьезную отповедь Тассо получил от кардинала Сильвио Антониано. Характерно, что в посланиях поэта вместо имени кардинала стоит многоточие. «Там много таких, как он», – сетует Тассо, опасаясь навлечь на себя гнев. И далее: «Теперь, возвращаясь к моим подозрениям и средствам от них, я уверен, что совершил ошибку, отдав поэму на прочтение в Рим»[2].
Антониано непреклонен. Он требует от Тассо вернуться к изначальным принципам Церкви: отказаться от чрезмерной чувственности и описаний сверхъестественного, усматривая в них увлеченность язычеством в ущерб католической вере. В ответ на эти и другие обвинения Тассо, оправдываясь и защищаясь, пишет за один день «Аллегорию поэмы», нечто вроде «пропуска к земным наслаждениям» (Ф. Де Санктис):
Героическая поэзия подобна живому существу, в котором сочетаются две натуры: подражание и аллегория. Первая привлекает к себе душу и слух человека, чудесным образом услаждая их; вторая приобщает его к добродетели или знанию, а иногда и к тому и к другому. И поскольку в эпосе подражание есть не что иное, как образ и подобие человеческих действий, аллегория эпоса обыкновенно является воплощением человеческой жизни…
Наставительные по тону и нарочито сухие, эти несколько страниц представляли собой попытку расшифровать узловые моменты поэмы, объяснить в доступной форме мотивацию главных персонажей и в конечном итоге подменяли высокое искусство констатацией гражданской позиции автора.
«Когда я начинал поэму, – признавался Тассо, – у меня не было и мысли об аллегории, казавшейся мне излишней, ненужной заботой, поскольку каждый трактует аллегорию по своему капризу»[3]. Ранее он, недоумевая, настаивал на том, что «достаточно ограничиться прямым смыслом; аллегорическое невозможно подвергнуть цензуре; аллегория никогда не осуждалась в поэте; нельзя осуждать то, о чем разные люди судят по-разному»[4].
Тем не менее, начиная осознавать, что при «стесненности времен»[5] Церковь оставила за собой исключительное право на толкование, Тассо решает «замолчать», подчиниться правилам игры и притвориться «обыкновенным» придворным: «Устав поэтизировать, я обратился к философствованию и в мельчайших деталях распространил аллегорию – … – на всю поэму». Себя и других он убеждал в том, что задачи его изначально были «политические» и что, «давая пищу всему свету»