В города шли. Кто в Москву, кто в Петербург. Надеялись, что там жизнь лучше окажется. Не было, Коленька, такой работы, чтобы в достатке семью содержать. Соглашались на любую, только бы дали чего взамен. Я не могу вспомнить, ушёл ли кто с Вихляевки, али нет. Наверное, кто-нибудь да ушёл, ведь жизнь крутила нам кишки так, что по нескольку дней в рот положить нечего было. Благо, здоровьем Бог не обидел, потому и выжили.
И до голодного времени не баловала нас жизнь. Поначалу скотина во дворе водилась. Корова была Ночка да лошадь. Коровка наша вдруг заболела однажды да издохла. Резать не решились. Отец сказал, отравилась она, и мясо отравлено тоже. Стали жить мы без кормилицы нашей. Несмотря на все трудности, казалось нам, что жизнь такая Господом дарована, потому и не жаловались на судьбу. Грех это большой.
Девяносто первый страшный год был. Из-за ранней зимы почти все озимые погибли. Не было всходов. Ни колоска. И что делать? Помню, матушка даст нам сухарей зелёных пососать, а сама выйдет на улицу, прислонится к завалинке и плачет в рукав. Зубы стиснет, чтоб мы не слышали, и плачет. Отец был чернее ночи. При одном лишь взгляде на нас, голодных и тощих, терялся он. А после старался скрыться, чтобы не врать нам, что вечером принесёт хлеба или хотя бы зерна. Не принесёт. Я был старшим в семье и знал, что не принесёт. А остальные надеялись. Спать не ложились, ждали. Отец был рослым мужиком, сильным, с волевым характером. Как скажет, так и будет. И от того мне по-настоящему страшно стало, что страх-то я не только нутром ощутил, но и в его глазах увидел. А это всё, Колька! Это потолок! Если отец не просто просит помощи у Бога, а умоляет не губить нас, рыдает, бьёт кулаками соломенный пол и сгребает под себя её, старую, которую уже давно пора было выбросить, вот это уже грань, Колька! Тогда я понял, что могу запросто повторить судьбу моего друга Сашки. Я не мог уснуть, представляя, как у меня будет пухнуть живот и становиться синим, словно туча грозовая. Иногда я чувствовал, что внутри меня медленно растёт пустота, а я расхожусь во все стороны, словно бурдюк. Головой встряхну, сплюну через плечо – и нет ничего. Снова показалось. Стараясь не выдавать себя, я тайком поглядывал на братьев и сестёр своих. Не растут ли у них животы? Не синеют ли губы? А руки? Руки, словно палки, сухие и угловатые, заканчивающиеся тонкими крючковатыми пальцами – веточками, не тянутся ли вверх, вопрошая подачки. Слава Богу, нет. Вон спит в кроватке голодная сестрёнка, а братики сидят у подоконника и с надеждой смотрят в пустое окно. Уже не кричат и не веселятся. Устали они, обессилели на чёрствых корках хлеба да воде. Я очень боялся кончить так же, как Сашка. Ещё больше я боялся за младших своих. Я не мог представить, с каким чувством матушка приносила нам кусочки сладкой глины, чтобы мы хоть что-то положили в рот. Да-да, бывало и так, Колька. Что смотришь на меня круглыми глазами? Кусочки глины. А что ещё она могла сделать, когда за нами по пятам старуха с косой ходила? Что говоришь? Что за старуха? Ох, внучек, лучше бы тебе вообще не слышать про неё. Да смерть это. Та самая, что в могилу не один десяток детишек и взрослых уволокла. Голодная смерть.