– Моиссеч, ты что? Тоже с этими? Перемен захотел? – у скамейки стоял нахмурившийся Семен. – Все в белом чешете, оппозиционеры хреновы. Евреев тоже в войну помечали. – Вспомнив, что Гурвиц и сам из евреев, поспешил добавить чуть миролюбивее. – Оно вот тебе надо? Хорошо же живем.
– Жарко на улице. Что было под рукой, то и надел, – Михаил Моисеевич отмахнулся и ускорил шаг, уже жалея, что его раскусили уже возле подъезда.
– Ну-ну, – Семен махнул рукой. – Много вас тут таких, умников. Я с утра караулю. Посмотрю, что вы петь будете, когда жрать нечего будет. Попомните еще.
Последние слова донеслись уже в спину, Гурвиц не стал ввязываться в этот нелепый разговор. В целом, поводов переживать особых и не было. Уже даже в университете мало кто скрывал взгляды, хотя, особо и не бравировал показным пренебрежением к власти. Правила игры никто не менял и оказаться в числе неблагонадежных побаивались.
На подходе к школе успокоился. День был действительно жарким, и в белом были почти все, так что все волнения оказались напрасными. Пришлось даже постоять в очереди, что вообще показалось невероятным. Вспомнились времена, когда они ходили с Ниной. Непременно захаживали в буфет, где на выборы всегда можно было прикупиться деликатесами, а порой и посидеть в хорошей компании. «Эх, скудненько сейчас стало. И нет уже того, да и не хочется», – Гурвиц быстро поставил галочку, сложил листик, как советовали на одном из сайтов, но фотографировать не стал. «К черту. Пусть молодежь тешится», – бросил бюллетень в урну, под пристальным взглядом какого-то угрюмого мужика и поспешил к выходу. Все, что успел заметить, это радостное возбуждение входящих и удивительно много так же сложенных листиков в стеклянной урне, забитой к одиннадцати часам почти наполовину. «Что-то будет», – Гурвиц пророчески оценил настрой противоборствующих сторон и тяжело вздохнул. Ничего хорошего ближайшее будущее не предвещало.
Ни такого цинизма, ни такой жестокости, ни такого ужаса он не мог себе даже представить. И уж тем более даже не мог подумать, что жить с этим придется не один день, не два и даже не неделю. Сначала просто поглощал новости, чувствуя к концу дня опустошение и боль. Перестал выходить во двор, забросил домино, и даже математика, то, что всегда позволяло отвлечься и забыться, ушла на второй план. Он смотрел в окно, особенно по вечерам, когда демонстранты прятались по дворам, а крепкие парни с закрытыми лицами метались, словно злые тени, выискивая и тех, кто прятался, и тех, кто пытался помочь, открывая двери подъездов. Он выходил лишь по утрам в магазин, стараясь нигде не задерживаться и не вступать в разговоры. Вдруг стало страшно. Страшно, как никогда.