Мой директор как раз из тех обаятельных мужчин, которым женщины норовят дать гораздо больше, чем могут. О! В этом и состоит искусство руководителя. И вот я с ужасом замечаю, что, несмотря ни на что, хочу ему нравиться, ловлю его мимолетные улыбки и даже делаю вид, что не замечаю, когда он забывает поздороваться… И главное – стараюсь, прямо-таки горю на работе. Просто из кожи вон лезу. Пытаюсь изо всех сил быть такой, какой меня хотят видеть.
Что там Антон Павлович писал? По капле выдавливать из себя раба? Так это и про меня, оказывается?! Ну, кто бы мог подумать! Главное, выдавливая из себя раба, постараться не забрызгать остальных…
Неужели это я – по натуре кустарь-одиночка, слесарь-надомник, кошка, гуляющая сама по себе… Неужели это я, «та, которая видела Эйфелеву башню!». (Есть в мемуарах Одоевцевой такой эпизод. Гражданская война, вагон, полный солдат, а там пожилая дама «из бывших». И вот у этой бывшей дамы прихватило живот. Поезд едет, в теплушке теснота жуткая, что делать? Дама уже плачет. Солдатики и говорят, мол, не переживайте вы так, тетенька, мы вас в окошко высадим и за ноги подержим. Ей ничего не оставалось, кроме как воспользоваться предложением. И всю оставшуюся дорогу – а потом и всю оставшуюся жизнь – она горестно восклицала: «И это я, та, которая видела Эйфелеву башню!»)
Но в конце концов я сообразила, что спасение утопающих – дело рук самих утопающих. Так появились в моей жизни бывший поэт Томилин; Почти-олигарх со своей нефтяной не трубой, конечно, а так, фактически соломинкой для коктейля; восточная певунья поневоле Айдан, заброшенная судьбой на российские просторы; некогда моя соотечественница Каталина Гарсия, решившая любой ценой сделать писательскую карьеру…
Вольно или невольно они стали частью моей жизни. И я благодарна им за это.
…Звучание саркофага поменялось. Он взвыл, как реактивный самолет на взлете, погрохотал страшно, потом что-то хлопнуло, и все затихло. Видно, мы преодолели звуковой барьер. А может, заодно и световой. Потому что время потекло вспять, и я, выскочив из подземного перехода на «Пушкинской», оказываюсь в послегрозовом московском полдне середины июля.
По левую руку от меня стоит, мрачно опустив голову, Пушкин, больше похожий на обреченного оперного Ленского в сцене дуэли. А по правую руку раскинулся шумящий и сверкающий кронами Тверской бульвар.