Он потребовал самогона. Когда хозяин заколебался, потребовал жестче и с опозданием удивился себе: обычно даже то, что жизненно необходимо, совестно было брать силой.
Казак выставил древний штоф и моченые яблоки на закуску. Потом спросил:
– А что, народу-то в станице много побили?
– Не знаю, – сказал Лампе. – Наверное, много. Почему вы стреляли в нас?
– Добро-то наше кому защищать?
– Что же тогда большевиков пустили? Или они добром не интересуются?
– Не знали еще. Да и сил не было отбиться.
– А от нас, значит, были силы?
– Эти утром уходили, собрали всех. Рассказали, как вы в Лежанке пятьсот человек положили. Я-то от кума слышал уже, знаю – не врут. Два пулемета оставили, сказали: пару часов продержитесь, мы вернемся. Как же! Забрали, что могли, – и ветра ищи. Тоже сволочи.
– Но вы предпочитаете их?
– Там кто большевики-то? Три жида? Этих, если что, и в расход недолго. С остальными, голоштанниками, мы уж договоримся как-нибудь. Еще работники будут. А вот с вами-то Бог знает как еще обернется.
Лампе отвернулся, дал понять, что говорить больше не намерен.
«Хамство. Сытое хамство. В Ставрополье такие, как этот, выезжали навстречу: “Уходите! Станица не хочет боя”. Тогда с ними еще считались. И полки ночевали в зимней степи. Они уводят скот, они зарывают хлеб, они хотят смотреть, как мы будем дохнуть с голоду. Или большевики – все равно».
Выть хотелось от этих мыслей. Барство их в сотни раз хуже того пресловутого помещичьего, на которое так безопасно было ополчаться всякому, кто мнил себя поборником общественного прогресса. Откуда эта наглая уверенность в непреложности сермяжных истин, в своем превосходстве, в праве свысока наблюдать, как рушатся государство и вера, преданность которым они так старательно перекатывали на языках? Да, они должны сеять хлеб. Сеять, чтобы есть, а есть, чтобы продолжать род. А потом заботиться о потомстве, которое посеет в свою очередь и в свой черед размножится. А ведь они в церкви каждое воскресенье. О чем молят? О тучности стад и умножении рода. В век и в век. И пусть геенне огненной подпадает все, что может помешать прямо сейчас, в эту минуту, есть и плодиться.
А ты должен верить, каждый день, каждую минуту заставлять себя верить, что здесь – не ради себя, не ради того, чего лишился так или иначе навсегда (ведь к чему удавалось вернуться?), но только и единственно ради них – пусть сытых, пусть самодовольных, пусть наученных к тому же бойко перечислять, чем от рождения виноваты перед ними умирающие тут же, на виду, студентики и гимназисты. Иначе исчезнет – и так порой тонкая до неразличимости – нить смысла, и кровь, которая на тебе, не оправдается тогда уже ничем.