А позже Платон узнал это сладкое слово – педиатр. Оно показалось ему таким необычным, строгим, полным какого-то высшего смысла. Как насмешка гремело оно над этими допотопными ельниками, над этой разноцветной травой, над этими довольными котами, без дела слоняющимися по двору и от лени не ловившими даже лакомых цыплят! Платон не понимал, как можно быть таким довольным, не будучи педиатром?!
Он категорично заявил маме, что станет врачом, и именно педиатром: будет лечить деток, делать им операции, давать микстуры. Ему очень хотелось помогать, и чтобы в конце на него посмотрели теми же восторженными глазами, что и на маму, после того, как она вылечила Нюру. В деревне до того случая на Хрусталёву и впрямь поглядывали несколько настороженно, – странная она была, необщительная, – но после зауважали. Перестали за глаза называть «барыней». Ни у кого не осталось сомнения, что она – своя.
«Наконец, случилось. Несмотря на то, что я подсознательно ждал этого всю жизнь, так и не смог к этому подготовиться.
Я заканчивал у Трофима Петровича: боясь в чем-то ошибиться, с хирургической аккуратностью раскладывал бумаги, убирал счёты, когда вдруг ввалился отец. Хорошо, что моего работодателя не было в доме, – иначе они с отцом наверняка бы сцепились. Во всяком случае, при одном взгляде на отца в ту минуту, любой тут же инстинктивно приготовился бы обороняться всеми доступными способами: рвать, кусать, колоть.
Отец был страшен. Я впервые стал свидетелем того, как он дал волю многолетней накипи своих чувств. Он был весь землисто-серый от злости, и на фоне этой серости двумя кровавыми пятнами выступали глаза, кружившие в своих распухших орбитах в поисках жертвы, – меня. В дёргающихся уголках его губ скопилась какая-то пена, но вот что странно: его рот показался мне обиженным и беспомощным, как у ребёнка.
– Вот чего, сукин сын, удумал, – прошипел отец удивительно спокойно и тихо для сцены, которая напрашивалась. И, среди этого почти маниакального спокойствия и безумия, которым, вместе с резким запахом пота, моментально пропитался воздух, на первый план передо мною выступила кочерга, которой я, если честно, всегда боялся.
Эта кочерга безмятежно покоилась у нас в доме около печи, вся покрытая пеплом и копотью. Маленький, я иногда брал её в руки, представляя, что это – моя сабля, а я – храбрый воин суворовской армии, готовый крошить турок. Ребёнку, она казалась мне тяжела, но и с возрастом эта тяжесть никуда не делась.