Моя мама Антониетта ждёт, пока Маддалена закончит говорить, потому что не особенно сильна в болтовне. А та всё разливается, что её работа – давать детям надежду. И на меня посматривает. Лучше бы дала мне, ребёнку, хлеба и рикотты, и лучше сладкой, а не солёной, – я её пробовал однажды, на американской вечеринке, куда пробрался вместе с Томмазино (босиком: ноль очков).
Мама молчит, потому что Маддалена не унимается: они, мол, с товарищами организовали специальные поезда, чтобы отвезти детей на Север. И только тогда мама подаёт голос:
– А вы уверены? Он же просто наказание Господ не, сами видите…
Маддалена говорит, что я поеду не один – нас таких много.
– Так значит, это вовсе не школа! – наконец-то понимаю я. И улыбаюсь. А вот моя мама Антониетта не улыбается:
– Будь у меня выбор, разве я бы пришла? Вы уж постарайтесь, сделайте что возможно…
На обратном пути мама снова идёт впереди, хотя и не так быстро. А проходя мимо прилавка с пирожками, где я всякий раз дёргаю её за юбку и ною, пока не получу свою трубочку, вдруг замирает.
– Со шкварками и рикоттой, – бросает она парню за стойкой. – Одну.
Но ведь сегодня я ничего не клянчил! И если мама ни с того ни с сего решила купить мне жареную трубочку ещё до полудня… Здесь точно какой-то подвох.
Парень сворачивает трубочку, жёлтую, как солнце, и толстую – едва в рот влезет. Я беру её обеими руками: боюсь уронить. Она тёплая, пахучая, я дую, рот и ноздри тотчас же наполняются ароматом масла. Мама, присев рядом на корточки, смотрит на меня.
– В общем, ты всё слышал. Большой уже, восемь скоро. А про наше положение и сам знаешь. – Тыльной стороной ладони она стирает жир с моего лица, спрашивает: – Дашь попробовать? – и, не дожидаясь ответа, отщипывает кусочек. Потом встаёт, и мы идём домой. Я ни о чём не спрашиваю, просто шагаю себе. Мама впереди, я чуть сзади.
Больше мы о Маддалене не заговаривали, и я решил, что, наверное, мама о ней забыла или передумала. Но через пару дней стучится к нам одна монашка, отец Дженнаро её послал. Мама кричит из-за двери:
– Чего надо, чернорясая? Ступай себе!
Но та стучится снова, и мама, отложив штопку, чуть приоткрывает дверь – узенькую щёлочку, только крючковатый, землистого цвета нос и просунуть. Тогда монашка спрашивает, нельзя ли войти, и мама вяло кивает, хотя всем своим видом показывает, что не особенно рада. Монашка говорит, что мама – добрая христианка, а значит, должна понимать: Господь всё видит. Дети, говорит, не отцу-матери принадлежат, они – Божьи чада. А эти коммунисты только и мечтают, что первым же поездом отправить нас в Рос сию, где нам руки-ноги отрежут, лишь бы мы не вернулись. Но мама не отвечает. Держится, слова не проронит. Так что в конце концов чернорясая злится и уходят восвояси.