и
каймак, которые я обычно просил в армянском ресторане на Восточной 27-й улице. Я никогда не торговал бейсбольными карточками, но рассказывал сюжеты опер в школьном автобусе. Ничто из этого не сделало меня популярным в классе.
Дома меня любили, но все же пытались исправить. Однажды, когда мне было семь лет, мать, брат и я были в индийском обувном магазине, и, когда мы уходили, продавец спросил, какого цвета воздушные шары мы хотели бы получить. Мой брат хотел красный шарик. Я хотел розовый. Мама возразила, что я не хочу розовый шарик, и напомнила, что мой любимый цвет – синий. Я сказал, что очень хочу розовый, но под ее взглядом взял синий. То, что мой любимый цвет – синий, но я все еще гей, свидетельствует как о влиянии моей матери, так и о его пределах[13]. Однажды она сказала: «Когда ты был маленьким, тебе не нравилось делать то, что нравится другим детям, и я поощряла тебя, хотела, чтобы ты был самим собой». Она добавила с легкой иронией: «Иногда мне кажется, что я позволила всему слишком далеко зайти». А мне иногда казалось, что она не позволяла мне зайти достаточно далеко. Но ее поддержка моей индивидуальности, хоть, несомненно, и амбивалентная, оказала формирующее влияние на мою жизнь.
В моей новой школе господствовали квазилиберальные идеи и принцип инклюзии: в нашем классе на стипендии было несколько афроамериканцев и латиноамериканцев, они в основном общались друг с другом. В мой первый год учебы там Дебби Камачо праздновала день рождения в Гарлеме, и ее родители, не знакомые с особенностями нью-йоркского частного образования, запланировали его на те же выходные, что и школьный праздник. Мама спросила, как я чувствовал бы себя, если бы никто не пришел на мой день рождения, и настояла, чтобы я пошел. Я сомневаюсь, что многие дети из моего класса пошли бы на вечеринку, даже если бы не было такого удобного предлога отказаться, но на самом деле из класса в 40 человек туда пошли только двое белых детей. Я откровенно боялся оказаться там. Кузины именинницы пытались заставить меня танцевать; все говорили по-испански; были незнакомые жареные блюда; у меня было что-то вроде приступа паники, и я вернулся домой в слезах.
Я не проводил параллелей между всеобщим бойкотом вечеринки Дебби и моей собственной непопулярностью, даже когда несколько месяцев спустя Бобби Финкель устроил праздник по случаю дня рождения и пригласил весь класс, кроме меня. Моя мать позвонила его матери, предположив, что произошла ошибка; миссис Финкель сказала, что ее сын не любит меня и не хочет, чтобы я был на его празднике. В день вечеринки мама забрала меня из школы и отвезла в зоопарк, а потом купила мороженое с горячей помадкой в «Старомодном Дженнингсе». Только оглядываясь назад, я представляю, как больно было моей матери за меня – больше, чем мне, и чего ей стоило не дать мне почувствовать горечь и обиду. Я не догадывался тогда, что ее нежность была попыткой компенсировать жестокость мира. Когда я размышляю о том, что мои родители были недовольны моей гомосексуальностью, я вижу, насколько уязвимой сделала ее моя уязвимость и как сильно она хотела вытеснить мои страдания уверенностью в том, что нам и без других хорошо. Запрещение розового шарика в каком-то смысле защищало меня.