Говорят, счастье – что солнышко, улыбнется и скроется. Так и вышло. Ушёл на Волгу с рыбной артелью, весенняя путина самая богатая – рыба сама идёт в руки.
Возвращался довольный – его старшим выбрали с обозом идти, как самого дельного и ловкого. Первый из струга выскочил на берег, искал глазами свою любушку, хотел похвастаться. Тут к нему бабы подбежали, плачут, а Пётр понять ничего не может, оглядывается. Даже когда увидел чёрный обгорелый остов своего дома, и то ничего понять не мог, стоял оглушённый, никого не слышал. Братья обступили, свои и Натальи, что-то говорили, и тех не слышал. Пошёл вкруг угольев, окликая Наталью, кричал-звал во весь голос! Пытались его остановить, завести к матери, но никто совладать с ним не мог, уходил ото всех… Сына принесли, в руки давали – не брал, отталкивал… Мать в ноги валилась, хваталась за кровиночку – убегал от родной, всё ходил-звал Наталью… Водой холодной окатили – на минуту остановился, посмотрел на люд, страшно так посмотрел, и стал у каждого спрашивать: «Где Наташа?» Народ испугался, стал расходиться, а Пётр сел посередь бывшего дома и просидел целую ночь.
На похоронах был тих, даже улыбался, но молчал. Так промолчал месяц. Старший брат, Герасим, забрал Ваньку к себе, Пётр перешел в старую избу матери, жил с младшими братьями бок о бок, те его сторожили, следили, как за малым, боялись, что с собой что-то сотворит. На сына не глядел, отворачивался, даже толкал его зло, с того и убрали Ванятку от отца.
Любая рана рубцуется, заживает, любое горе забывается. Отошёл и Пётр. Первым делом забрал сына к себе, стал растить. Разом братья оженились, в один год свадьбы играли, одну весной, а другую – осенью. Тесно стало в старом доме, отстроили первым молодым хатёнку сообща, все помогали, и свои родные, и соседи. Решил Пётр уйти, младшему оставаться надо при матери. Поговорил с роднёй, поклонился людям, помощи попросил, чтоб малый домик возвести. Только на пепелище не пошёл, ближе к яру выбрал высокое место, подальше ото всех. Домик в три оконца, невысокий, осилили миром в недолгий срок. И стал жить бобылём молодой мужик. А его, статного молодца, работника хорошего, многие старые девы и вдовицы молодые за себя прочили, тропу протоптали вдоль окон, даром, что далеко ходить. И корову ищут у пустого двора, и на речку глядеть идут. То Ванятку понянчить будто забегут, пирожком угостить, то курице голову отрубить просят, за десять дворов за тем идут. Пётр не отказывает: скольких кур жизни решил, один Бог знает… А понахальнее из баб придумали купаться под яром, плещутся, в мокром исподнем бегают. До самых морозов лезли дуры в воду, визжали от холода. А зимой у вдовиц то печь не топится – дымит (печи тоже недавно стали выводить, раньше по-чёрному топили, у кого и до сей поры так водится), то дверь вывалится. И бегут не к соседям, а на яр, к Петру! И смех, и грех! И то понять можно – трудно бабе одной… А одна окаянная бабёнка при нём в прорубь сиганула, будто поскользнулась. Вытащил, куда ж деваться, а она, синяя от страха и холодной воды, хватается за него, в глаза заглядывает, и тут умудряется силки расставлять. Думала, что поймала, сейчас домой поволокёт, разденет и сушить станет… А Петруша обнял крепко, всю дорогу в лицо дышал, а привёл в избу старому Епифану, тоже бобылю. Та и не разберёт к кому попала, быстрей с себя всё скинула мокрое, голышом встала посередь избы, дрожит, как лист осиновый… А тут борода седая ей в лицо тычется, орёт что-то… Открыла зенки, а это старик толкается, тулупом укрывает. А Петра нет! Так зиму и перезимовала со стариком, болела, он отхаживал… Что меж ними было-не было, про то сказано много по селу, проходу не давали потом.