Рассказы и рассказики - страница 14

Шрифт
Интервал


Слушал комара и вспоминал, как утром принимал зачёты. Солнце билось в грязном межоконье, все томились. Не выдержал, закурил прямо в аудитории, иначе не осилить: двадцать третий год слушать, как брачуются две ереси – одна огромная книжная овчарка с родословной и полушкольная самосадная мелкая дворня. Три источника и три составных части… Один умник встрял: «Что ж вы дымите, тут дамы!» И он умнику: «Несите, ну, несите зачётку.» И – нет борца. Девушки! Кровь из берегов, а они – три источника! Дуры! Грудь, выше груди, ниже груди – вот и все три источника и все составные части. Накурился вволю, девок в группе много и почти все дуры. Весна!

Заворочалась жена. Обидно стало, что страдает один, тихонько пхнул её пяткой. Чмокнула губами и перевернулась на другой бок. Стянул всё одеяло на себя, пусть-ка и её поедят. Жена пошарила по бедру, засопела. С потолка спустились уже два писка, второй в пол-октавы ниже, представился комар ростом со шмеля, комарище, карамора, продырявит, ахнуть не успеешь. Включил ночник. Чудище сидело у жены на плече. Смотрел, как гранатово набухает его живот, и слышал, против желания слышать в этом кровавом насыщении какой-то другой, философский – да что там! – надфилософский, главный смысл творящегося сейчас в мире. Зачесалась ладонь. «Есть ведь марля!.. Не чует, совсем не чует». С досады приложился крепко, но всё же не так сильно, как вскрикнула и заворчала, ну – совсем убил! Вот созданье: спит и во сне же притворяется.

В окно густо тянуло тополиным соком; короткими сопами, по-звериному ощупал ноздрями его горькость. Опустил ноги в шлёпки и вышлепал себя на балкон – заветно покурить. Задавить тополиную дурь никотинной, спокойной. Спичек не было. «К-калоша! О здоровье она печётся…» Издалека, с самых Кузьминских прудов клокотали лягушки, певцы жизни… Под тополями, внизу, на скамейке, приглушенно резвилась молодежь. «Странно – не орут. Сколько сейчас? Два? Три? Чёрт их носит». Вгляделся – и так, и сяк, нет, не видно. «Обнимаются, три источника! Эх, учкудуки! Затянуться бы… полетать!.. И зачем в неметчину? Ещё скажи – в Африку. Скучные страны, весны нет, всё лето да лето. Покажи африканцу нашу весну, из него сразу Пушкин вылупится!..» Холодок – или память по рифмованной истоме? – по локтям, по спине, по рёбрам, под рёбра: «Пописал и Павлик ваш стишков! Пушкин- лягушки… И в склад, и в лад». А вспомнилось не своё, понятней, созвучней, чем самое что ни на есть своё: «В аллеях столбов по дорогам перронов лягушечья прозелень дачных вагонов…» – протянулось от кваканья и багрового животишки. Выплеснуться звуком в ночь, в чёрную зелень и – зацепиться на ней! Надуться ей, как комар, надуться и лопнуть… а хоть и лопнуть! Чем тридцать лет питаться тремя источниками! Или уж прожить дилетантом, высыпать из головы умный мусор, не в чужой зауми ковыряться, а считывать с небес… «Целуются, поганцы… три составных части, сосутся, сосут, комаром их…» Грудь сдавило, захотелось то ли хныкать, то ли петь, то ли спрыгнуть с балкона на скамейку. Комары, осторожно трогая крыльями новый мир, летели в приоткрытую балконную дверь – на свет. На тепло. На дух. «Чего им там? Весна – тут! Пищат, сосут, целуются, смеются…»