Ещё четыре месяца лежал, хвалился перед докторами нутром, мог бы и дальше хвалиться, да вывели его за ворота, иди, говорят, тебе уже всё равно, где…
Дома три дня не поднимался, пил рассол с прошлогодней брусники, хоть опять предупреждали, чтоб не сладко, не солёно, да предупреждать – одно, а когда в доме больше нет ничего, будет тебе и сладко, и солоно… Потом два дня яйца собирал по двору, варёные не лезли, а сырьём глотались. Окреп малость, но топора так и не осилил, а вот с косой сладил, неожиданно оказалась она для безбрюхого сподручней. Пока лечился, лужайку перед домом кто-то исправно окашивал, а теперь отава поднялась густо, звала косу. Он её и понёс. Первый день только и сделал, что донёс и, отдышавшись, понёс обратно в дом; второй день раз десять махнул, третий, с двумя перекурами целый ряд вдоль забора прошёлся, в четвёртый – два… Хотел уже обрадоваться, что прибывает силы, напрасно очкарики в халатах каркали, даже подумал – не попробовать ли винца? На радостях? – как вдруг через внезапную жгучую боль услышал внутри себя и другую музыку, совсем не такую весёлую. Почувствовал, что сила не прибывает, а просто в последний раз собирается вся вместе, чтобы отслужить своё до конца, – сколько её есть, на сколько хватит. Почувствовал не болью, не горькой рвотой, не животом своим, выжженным и вырезанным, а чем-то странным, никогда в себе не подозреваемым и как будто совсем не имеющим отношения к его несчастной плоти.
Вчера, не успев вовремя спрятаться от чужой радости – от тёплой, широко ткущей в свою залесную страну ночи, по-покойницки тихо улёгшись на несвежую кровать, он ясно увидел, как раздвоилось время: главный поток, по которому он до этого плыл, неудержимо покатил куда-то дальше, а его маленькая струйка отделилась в особый ручеёк, и тот стал сохнуть в песчаной ложбинке прямо под ногами. Когда задремал, увидел то же самое, но по-другому: его время отвалилось от большой машины колёсиком и само по себе закрутилось всё быстрей и быстрей – так казалось со стороны, а изнутри он опять увидел ясно: оно угасало, останавливалось. Так катящаяся по столу монета, потеряв скорость, завалится на бок и, всё убыстряя и убыстряя обороты до последнего короткого жужжащего вскрика, затихает, возвращаясь к своей начальной стихии – лежать плашмя.