с мешком шёлковых носовых платков, треплется по телефону и при этом не смотрит по сторонам и расталкивает всех направо и налево. А я тут как тут – и вытаскиваю у него бумажник. Не обессудь, парень: если уж ты готов выложить пять тысяч долларов за то, чтобы красиво сморкаться, то мой обед тебя не разорит.
Я сам себе судья, присяжные и подсудимый. И раз уж речь зашла о стопроцентных придурках, то лучше дяди Рэндольфа кандидата на эту роль не найти.
Особняк выходил фасадом на Коммонуэлс-авеню. Обойдя дом, я вышел на параллельную улицу с поэтичным названием Общественный проход 429[4]. Парковка Рэндольфа пустовала. И тут была лестница в подвал. Никаких признаков охранной системы в особняке не наблюдалось. Дверь оказалась закрыта на обычную защёлку, даже без засова. Ну что же ты, Рэндольф. Так даже неинтересно.
Спустя две минуты я был внутри.
В кухне я первым делом поживился нарезкой из индейки и крекерами и попил молока из бумажного пакета. Вот чёрт, а где фалафель? Сейчас бы фалафель – самое то. Но зато я разжился плиткой шоколада – её я приберёг на потом, засунув в карман куртки. (Шоколад – это чтобы смаковать, а не проглатывать в один присест.) Потом я отправился наверх, в мавзолей с мраморными полами, битком набитый мебелью красного дерева, восточными коврами, живописными полотнами и хрустальными люстрами. Прям смотреть неловко. Ну как можно так жить?!
В шесть лет, я, конечно, не понимал, какое тут всё дорогущее, но общее впечатление от дома у меня было следующее: тёмный, мрачный, гнетущий. С трудом укладывалось в голове, что мама здесь выросла. Зато сразу понятно, почему её с такой силой тянуло на природу.
Наша квартира над корейской закусочной в Аллстоне[5] была очень уютной, но маме вечно не сиделось в четырёх стенах. Она любила повторять, что её настоящий дом – это Синие холмы. Мы туда ходили в любую погоду – и в однодневные походы, и c ночёвкой в палатках. Свежий воздух, никакие стены на тебя не давят, и вокруг ни души – только утки, гуси да белки.
А вот особняк, по-моему, изрядно смахивает на тюрьму. Я стоял посреди пустой прихожей, и по спине у меня словно ползли невидимые жучки.
Я поднялся на второй этаж, в кабинет. Там пахло лимонной мастикой и кожей, как и раньше. Вдоль стены тянулась освещённая витрина с изъеденными ржавчиной шлемами и топорами. Мама рассказывала мне, что когда-то Рэндольф преподавал историю в Гарварде