– Почему вы так уверены, что это женщина?
Не знаю по какой причине, но я тоже не сомневался, что это женщина. Порой по вечерам мне даже казалось, что в моей комнате материализуется эта девушка, и ее лишенное четких черт лицо напоминало мне о собственных страданиях.
– Эмоции, Верлен. Чувствительность, с которой эта скрипачка заставляет свой инструмент петь, не характерна для мужчины, уж поверь.
Я машинально кивнул, хотя столь отвлеченные доводы казались мне неубедительными. Тем не менее я позволил уверенности захватить меня, и мои движения стали четче, музыкальные переливы постепенно замедлили разраставшуюся в моем теле тьму.
При этом я прекрасно отдавал себе отчет в том, что являюсь посредственным музыкантом, и смирился с этим фактом, как и со всем остальным. Я знал, что и в этой области моя своеобразная природа делает меня ущербным. Еще несколько лет назад профессора Академии постановили: моя игра лишена жизни и души, в ней нет чувств, тонкости и таланта. Впрочем, отец разделял их мнение и не упускал случая напомнить мне об этом, когда у него возникало желание наставить меня на путь истинный.
Однако я до сих пор не сдался и хранил этот старый рояль – бесполезная старинная рухлядь, которую я нашел в глубине одного из дворцовых подвалов – и осмеливался играть на нем лишь изредка, по ночам, когда все вокруг спали.
Не переставая перебирать пальцами клавиши, я бросил взгляд в открытое окно и вгляделся в ночной мрак. В небе висела круглая луна, испуская болезненный и печальный свет, затененный несущим смерть туманом – токсическими, болезнетворными испарениями.
Наверное, сегодня мне так и не ответят…
– Медное небо без малейшего проблеска света, – тихо процитировал я любимого поэта отца, которому был обязан своим именем. – Кажется, будто луна живет и умирает…[1]
Мать улыбнулась мне, и ее улыбка была нежной и печальной одновременно. Затем ее образ померк, стал прозрачным, очертания фигуры сделались расплывчатыми. Наконец она исчезла, истаяла, словно призрак, унесенный порывом ветра.
Таким образом она прощалась со мной.