Родиссея - страница 19

Шрифт
Интервал


Она знала, о чем говорит. И я знал, что она знала. Десять лет мы с ней то сходились, то расходились. Всё наше барахло смешивалось, затем делилось на глаз и вновь вступало в бинарные соединения. И однажды, где-то на исходе первой пятилетки, я обнаружил в своей писанине кое-то любопытное. Пожелтелые, отпечатанные на машинке странички, вложенные в файлик. Ну-ка ну-ка: точно не мое. Гербарий её бедной юности в театральном училище Орла. Выпал, как черт из табакерки, и увлек меня с первой до последней строчки так, что я перечитал его дважды. Рассказ поразительной простоты и силы, без дураков. И уж, конечно, про любовь. Первая любовь и чем она закончилась. Только вот почитаемому ею Тургеневу не нашлось в нем место. Ему сделалось дурно еще в парадном орловского абортария. Я прошел значительно дальше, прямиком к гинекологическому креслу, но и мне под конец будто выпустили кишки наружу.

Ладно, кишки наружу это так, первая реакция. Куда чувствительней последующая. Оказывается, всё это время я спал с человеком незаурядного литературного дарования. Ну спал и спал. Женщина с воображением – как раз в зачет качеству секса. Скверно, что когда бодрствовал, строил из себя непризнанного гения. Подолгу бездельничал, наполняя стакан с первым лучом солнца, устраивал скандалы. В общем, нащупывал подходы к шедевру по заезженным лекалам и сильно обмишурился с выбором роли и её трактовкой. Что и говорить, прескверное ощущение.

Это тогда, а теперь вон, в отсутствии темы, дописался до памперсов: «За мной, читатель! Я покажу тебе настоящую любовь! А, нет, стой пока, где стоишь, мне нужно отлить». Об ощущениях промолчу.


В литературный я поступал по классу поэзии. Согласен, звучит не совсем как фортепьяно. Совсем не звучит. А на слух воспринимается так и вовсе спорно. Настолько спорно, что нам по средам выделяли аж две пары для выяснения отношений. Четыре часа буйства высоких регистров именовались «семинар мастера». Мастер наличествовал, присматривая за нами и осуществляя судейство. Да, в основном – молчаливое, но в молчании его заключалось на порядок больше порядка, чем в окриках повиновения, когда-то сопутствовавших нашему щенячеству. Послушает, как мы надираем глотки, точно соседи, не поделившие предбанник, зачерпнет из глаз, как из колодцев, и понесет на коромысле бровей в самое пекло полемики. С одного ведра плеснет скуки смертной, с другого – тоски зеленой: «was ist das». В общем, обдаст нас самым необходимым, – всем тем, чего нам так не хватало, воинственно отстаивающим эпитет «гений» от затасканности и обходящимся сдержанными эвфемизмами к нему: «жалкое эпигонство», «детский сад» или «полное говно». На то он и мастер. Человек, на ногах перенесший «высокую болезнь». Знающий, что старое доброе водолечение от шизы исподволь расставит всё по своим местам: и жалкое эпигонство, и детский сад, и полное говно.