Физиономии нехорошие: рассказов много об их делах, – не только, впрочем, о кавказцах, – все Забайкалье кишит теперь всяким бродячим народом.
Железнодорожные работы подходят к концу, приближается зима, денег нет, нет жилья и крова, и идет сплошная облава по большим дорогам.
Ценности жизни – никакой.
Топором рассекает головы трем за то только, что те улеглись на его полушубке.
На днях повешенный здесь разбойник, Бен-Оглы, поражал своими цинично равнодушными ответами на суде и, наконец, заявил, что и таких не намерен больше давать.
Спит душа, и не человек, а зверь, самый страшный из всех, рыскает здесь по этой трущобе.
Плохо и местному населению: у них голод, и пуд овса доходит до двух рублей, сено до рубля восьмидесяти копеек.
Мы слушаем рассказы из местной жизни, а дождь льет и льет.
Мы в номере: столик, кровать, два деревянных стула. Я сижу и думаю, как остроумно я распорядился. В вагоне было жарко, и вот теплые вещи я отправил с багажом, а теперь на дворе холод и дождь. В своих прюнелевых ботинках и с кушаком вместо жилета – хорош я буду. С багажом же уехало и оружие мое, бог весть для чего купленное, обычная, впрочем, судьба таких моих покупок. Потом я все это раздарю. Бекиру подарю карабинку Маузера.
Бекир – кавказец, – наш слуга. Он был сперва в восторге от встречи с своими здесь. Радостно удивлялся и говорил:
– Всё земляки и близко от нашей деревни.
При его протекции эти земляки вздули нас самым безбожным образом: за провоз шестидесяти верст на шести тройках взяли сто двадцать рублей, под всякими предлогами выудили еще пятнадцать рублей, пользуясь моим отсутствием, сорвали еще семь рублей, всучили за тридцать рублей уже поломанную телегу, стащили купленную для экипажей мазь, и, если б мы не уехали, наконец, на пароходе, то, вероятно, не отпустили бы нас до тех пор, пока брать было бы нечего.
При всем желании быть терпимыми, мы все разочаровались в здешних восточных людях. Один Бекир еще отстаивал их. Но они умудрились и у Бекира стащить его узел с револьвером. Узел и вещи – пустяки, но с потерей револьвера Бекир не мог примириться.
– Двенадцать лет, – твердил он, – двенадцать лет. Я пристрелял его к себе, я знаю его, как себя…
И как ни отговаривали мы его, он уехал назад за своим револьвером, с тем, чтобы нагнать нас где-нибудь.