«Ведь должен быть способ, – молился Шрам, – ведь должен существовать способ, Господи, чтобы Твое правосудие свершилось так, чтобы я не становился предателем… А если отец Феррандо, который хорошо знает, как работает механизм святейшей инквизиции, смог бы устроить так, чтобы в обмен на мои показания суд счел возможным вернуть мне долг Дурьей Башки?»
Он ничего не говорил исповеднику о долге брата, чтобы иезуит не подумал, будто Кортес просто мстит родственнику. Теперь пришло время все прояснить. За всю жизнь Шрам не видел от Дурьей Башки ничего хорошего. Кроме того, брат уже стар и болен, а процесс над ним сразу начать не смогут… Нельзя сказать, чтобы Дурью Башку очень любили в квартале; наоборот, почти каждый обитатель Сежеля пострадал от его дурных манер, от вспышек беспричинного гнева и от фанатичной преданности старой вере. «Ничего я не выгадаю, если не стану обвинять его, – повторял ювелир, с каждым разом все более уверенно, – сколько бы я ни беседовал с Вальсом, ни обедал в его саду и ни слушал рассказов про летающих людей».
Проведя этот воскресный день в саду торговца столь приятным образом, Шрам только и мог сказать, что там качают воду в выходной, что шорник отпустил пустячную шутку о пирогах без свиного сала и что Пере Онофре рассказал байку о чужеземце, который конструирует себе крылья… Обессилев от напряженных размышлений, ювелир заснул с бумагами в руках. Он проснулся внезапно, едва пробило полночь, весь в холодной испарине и с колотящимся сердцем. Ему приснились люди исполинского роста, которые в сосредоточенном молчании заменили им, Кортесом, какого-то младенца в колыбели, пока нянька – слишком юная, чтобы тщательно стеречь сон ребенка, – отвернулась. Встревоженный столь странным сном, он встал с кровати и подошел к зеркалу, чтобы внимательно рассмотреть свое отражение. Шрам испугался, что фантастическое сновидение сбылось и что этой ночью таинственный визитер с Луны подменил его.
IV
Габриел Вальс проводил последних гостей и в поисках предвечерней прохлады пошел к апельсиновым деревьям в обществе одного только Консула. Тот первым начал разговор, едва они уселись в укромном уголке сада, в густой тени, там, где их никто не мог подслушать. Жузеп Таронжи сказал, что целый день прикусывал язык, чтобы не спросить, чего это ради на обед приглашен ювелир, которого можно вообразить где угодно, но только не здесь. Надо думать, для этого у духовного главы майоркских евреев, которого Консул называл, как и остальные близкие люди, Равви